7
С завидным терпением, проверяя свое неожиданное открытие, я прививал женщине вкус к обнаженной натуре. Спал до обеда, или около того. Для этого методично «глотал» тома в их порядковых номерах на корешках. Если Елене Николаевне случалось войти ко мне, женщина неизменно заставала идеально скомканное в ногах сонолюбивого постояльца одеяло, на полу у дивана широченную подушку на четыре мои головы и двухметрового пупсика, бесстыдно разметавшегося во сне. Долгое, ленивое пробуждение сопровождали переговоры через всю квартиру. Наконец, голод пересиливал основной инстинкт, я вскакивал и одевался напротив распахнутой двери. Хитрый стратег пастельных баталий! Беспечно болтая, я зорко следил за мутной тенью хозяйки на полу коридора из кухни. Едва тень прекращала маячить от плиты к столу и от стола к умывальнику, и стремительно густела, я нырял в плавки, и, повернувшись к двери полубоком, невинно натягивал их от колен, будто не подозревал, что женщина, потупившись, торопливо скользит в свою комнату. (Где, наверное, падала в обморок от грандиозных фокусов сорванца: злая шутка!). Юный склерозматик специально забывал в комнате на стуле полотенце, и после душа, как Аполлон Бельведерский, прикрывшись для приличия дверью, просил принести, протягивал руку и невзначай ослеплял женщину наготой. Пропагандировал бесстыдство, как мироощущение современного поколения, о котором Курушина почти ничего не знала. Старательно дразнил в ней женщину.
Мою безнаказанность поощряла почти абсолютная замкнутость нашего сосуществования и разница в возрасте почти в тридцать лет. Конечно, я боялся оказаться в дурацком положении. Кто знает, что она думала обо мне? Но голых-то детей мы не заподозрим в дурном!
Я ругал себя психом. В темноте, обхватив голову, вспоминал свои представления накануне, и горел от стыда. Клялся, что завтра прекращу хулиганить. Но утром забывал клятвы и придумывал новые нудистские трюки, чтобы охмурить бабку.
Курушина же принимала мои ухищрения, как я их и преподносил: рассеянность и больше ничего.
По вечерам мы зевали у телевизора или играли в шахматы. Я балагурил, паясничал, забавлял ее рассказами о дядином семействе, уличными наблюдениями о прохожих. Она укоризненно кивала и повторяла: «Разве так можно о людях?» Но ей была приятна моя открытость.
За продуктами я ходил сам. Курушина наотрез отказалась (к моему тайному облегчению) брать с меня деньги за постой. Иногда мы прогуливались в ближнем парке у пруда.
В один такой вечер она рассказала мне, как умирала ее мать. Где-то одиноко трещала цикада. Квакали лягушки. Из-под декоративных неухоженных кустов и мохнатых каштанов по мутно-светлой асфальтовой дорожке расползался вечерний сумрак. И я подумал: молодость этой женщины закончилась, в сущности, не так давно. Если бы я знал ее раньше, то на моей памяти. Ее любили, целовали. Так же не спеша, брела она с кем-нибудь по засыпающей аллее, и им было хорошо, просто и сладко тревожно. Я так явно представил ее живые, чистые глаза, пышные, густые каштановые волосы, улыбку свежих губ, ее легкую, летящую походку, смятые белые цветы, гибкое, молодое тело, счастье ее юности, что невольно обернулся на трафаретно четкий темный силуэт на голубовато-матовом фоне пруда. И не увидел сутулости и примет одряхления, в которых себя убеждал. Что-то мохнатое защекотало мои глаза и грудь внутри, и я с трудом поборол желание обнять ее. «Бред!» – буркнул я, и видение рассыпалось. Женщина ничего не заподозрила. Отмахиваясь от наседавших комаров, она повернула назад: «Они сожрут нас, дружок!»
Но воспоминания о вечере еще долго беспокоили память, как музыка, мотив которой забыт, а одинокий аккорд звучит.
С утра дождь никак не решался окропить высушенный жарой город. Я сидел в постели, опустив в тапки ноги, и размышлял, как убить день.
– Ты встал, пожарный? – шутливо спросила Курушина, вплывая в двери с пластмассовой леечкой, покосилась – одет ли я? – и, привыкшая к моему расхлестанному виду, отогнула тюлевую занавеску, чтобы полить цветы на подоконнике. Изобретательный молодец сладко потянулся, неторопливо выпутался из одеяла и шагнул к стулу за вещами, как раз, когда женщина обернулась. Курушина остолбенела, спохватилась и порывисто подошла к цветам на балконном окне.
– Ты оделся? – сухо спросила она через плечо.
– М-м-угу…
Тогда она вышла, не взглянув на меня.
Озноб, сопровождавший сумасбродный поступок, сменили стыд и отвращение к себе. Я прибирал постель, вещи, долго плескался в душе: готовился доигрывать эпизод. Придумал десяток отговорок…
И вспыхнул после первой ее фразы.
– Артур, я женщина, – укоризненно проговорила Курушина и затянулась сигаретой. От подоконника, скрестив на груди руки, она смотрела на позор постояльца: я своевременно сел на табурет. – Ты ведешь себя не красиво. Ты уже не мальчик! – Я едва не провалился на первый этаж, но крепился изо всех сил. – Не смотри на меня невинными глазами, дружок. Ты прекрасно понимаешь, о чем я! – Ее губы кривила ухмылка. – Я заметила еще в первый день! (Что она заметила, ослу понятно!) Ты перед матерью ведешь себя так же? Не знаю, может у вас это принято…
– Нет, перед матерью нет! – пробормотал я.
– Есть такая болезнь…
– Да нет же! – уткнув пылающее лицо в ладони, я шумно выдохнул через нос. И тут – озарение! Во мне проснулся актер. – Со мной такое впервые. С первого дня, когда я вас увидел, мне хочется прикоснуться к вам. Я говорю ерунду, правда? Но, но… – я сглотнул, и, потирая прикрытые веки (какой пассаж!) унял дрожь в голосе, -…я не могу избавиться от наваждения.
Курушина побледнела и прищурилась от струйки сигаретного дыма.
– Да, – она кашлянула. – Давай, Артур, забудем этот разговор! – Она поняла мой отчаянный стыд и помолчала, чтобы я успокоился.
Но я не унимался и вкрадчиво произнес:
– Если вам сразу не понравилось мое поведение, почему вы не сказали об этом в первый день?
Курушина нахмурилась, и щеки ее порозовели. Но вдруг она неслышно засмеялась, и обхватила ладонью подбородок. Кружевной край ее ночной рубашки выпорхнул из рукава. Так же быстро женщина успокоилась, и все с той же иронией в глазах посмотрела на квартиранта.