— Бей праведников! — бросил клич Герасим Добряк.
— Разойдись! — пытался навести порядок атаман. Но драка началась. «Черти» и «мученики» с яростью набросились на святых. И колья в ход пошли, и камни. «Праведники» отбивались кулаками, дубьем и грязной бранью. Меркульев не дрался, отошел в сторону. Он с любопытством наблюдал за побоищем. Вот Нюрка Коровина вырвала клок волос у Марьи Телегиной. Марья сильным ударом опрокинула подругу в грязную лыву. А ведь на защите брода эти бабы поднялись в глазах атамана до высот величия. Почему же человек то велик, то ничтожен, суетен?
— Какой смысл в этой дурацкой потасовке? — спросил Меркульев.
— В этой стычке смысла больше, чем было его в бою за брод. В бою, которым ты руководил! — ответил Охрим.
— Если бы я стал правителем мира, я бы повелел казнить в первый же день всех художников.
— Бодливой коровке бог рога не дает.
— Я шуткую, Охрим. А ты всурьез! Да и Бориска — стервец!
— Почему?
— Что ты знаешь? Дружок мазилки Ермошка червонцы драл с тех, кто в рай помещен! Марья Телегина попросилась в рай с любимой коровой Зорькой. Это ей обошлось в сто золотых! По-моему, и моя Дарья заплатила хорошо. Слышал я краем уха их шепот. Нюрка Коровина поскаредничала, отказалась платить. И в рай, как видишь, не попала! А больше всех за эту картину выложил золота Соломон. Дабы казаков остротой тянуло в шинок. Изобрел приманку. А мазня — обман!
— Ты возводишь поклеп на мальчишек, атаман!
— Попытай их сам, Охрим.
...Толмач подошел к Бориске и Ермошке. Они стояли в обнимку, следили за потасовкой, кричали. На Охрима мальчишки долго не обращали внимания. Бориска первым почувствовал его пристальный взгляд.
— Что, дед Охрим? Понравился мой «Страшный суд»?
— Понравился.
— Дал бы десяток золотых нам за образ свой в раю, — бросил небрежно Ермошка.
— Так вы плату сдирали с казаков за рай?
— Нет! — махнул рукой Бориска.
— Как нет? А за корову сколько взяли с Марьи Телегиной?
— Это не я. Ермошка сорвал с нее сто золотых.
— Но корову в рай протащил кистью ты?
— Лучше уж корову, чем плохого человека.
— Скажи честно: кого за деньги в раю поместил? Дарью? Меркульева?
— Неправда, дед Охрим! Задаром я их там наляпал. И Марью Телегину задаром. Сто золотых мы с Ермошкой за корову взяли. Всех бесплатно я рисовал, кроме одного...
— Кто за плату в рай пролез?
— Шинкарь!
— Продаешь свою кисть шинкарям и богачам, не станешь художником! — клевал зло Охрим мальчишку.
— Валяй, дед, мимо! А то я тебя самолично перетащу в ад! — запетушился нахальный Ермошка.
В станице сирота Ермошка после похода на Магнит-гору считался взрослым казаком, поэтому он мог говорить на равных с любым есаулом и атаманом. Да и толмач у казаков Яика — не самый почетный человек по умению. Уважают хорошего кузнеца, пушкаря, солевара, порохомеса, тачателя сапог, пимоката, бондаря... Дед Охрим глянул на Ермошку презрительно, сплюнул и отошел. Драка затихла. «Черти», «мученики» и «праведники» выглядели одинаково: рожи побиты, в синяках и ссадинах. По этой причине, видимо, казаки ширились и завалились гурьбой в шинок.
Но Соломон был недоволен. Казалось, много народу в шинке, тесно. Да ведь всего-то двадцать-тридцать казаков из городка пьют вино. А остальные почитают зелье пакостью. Токмо по великим праздникам поднимают чарку.
Цветь девятнадцатая
— Эй, в яме!
— Что? Ктось энто?
— Зойка, энто я!
— Ты, Остап?
— Ну!
— А я тебя не узнала по голосу.
— По приметам — к богатству.
— Богатейничай. Ты сегодня сторожевым?
— Ни! Сторожевой Балда.
— Спит? Пьяный?
— Храпит. Хмельной.
— А ты меня пожалел, Остапушка?
— Ни! Полюбопытствовал.
— Чо тути щекотного?
— Вонь у тебя жуткая в яме.
— Герасим Добряк дохлых крыс и удавленных кошек под решетку каждый день бросает. Ермошка уронил убитого кобеля. Бабы выплескивают помои. Токмо Вошка Белоносов и Гунайка Сударев дали мне хлеба.
— Ты отодвинься малость от гнилого трупья.
— Не можнучи! Дарья Меркульева мне ноги березовым поленом сломила. Одну руку Устин Усатый совсем вывернул из плеча. У меня околелость и недвижность.
— Так ить за тяжкие преступы, Зойка.
— Поклеп! Я свята, аки богородица! Навет!
— Как навет? Разве ты не травила гусляра Ярилу?
— Кому ты веришь, Остап? Для чего мне было морить энтого старца? И где бы я достала яду? Знахарка терпеть меня не могет. Она и оговорила меня, ведьма.
— Горбуна-мужа ты ж убила.
— То ради тебя, Остап. И бил он меня по-зверски. Я тебя люблю.
— Ты с грекой снюхалась, мне изменяла.
— Не смеши меня, Остап! Разве можно обниматься с колючим татарником? Разве можно нежиться с мертвым? Соломон — энто дохлый кобель!
— Но у тебя брат — царский дозорщик!
— Откуда я знала, что мой родной братец стал московитянским соглядатаем? Думала, он просто обманщик. Гуслярам всегда бросают за песни много золота.
— Твой братец вырвал цепь и утек из подземелья Меркульева. Два дня за ним гонялись по степи три полка.
— Поймали?
— Ни, как в воду канул.
— Какой же он мне брат? Сам трусливо сбежал, а меня, безвинную, бросил на муки.
— Неуж на тебе клевета?
— Оговор! Спаси меня, Остапушка-лапушка. Я тебя завалю золотом. Братец мой найдет меня. А он выведал, где схоронена утайная казна. Мы с тобой убьем моего брата. Завладеем казной. Да и мой схорон богат. Семь тыщ золотых. Пропадет золото.
— Не позарюсь на золото. А вот жалко, ежли ты безвинная.
— Истинный крест, безвинная!
— Лови, Зойка, аркан! Надень петлю под мышки, я тебя вытяну. Так, так, не суетись. И унесу я тебя к тетке. Она укроет тебя до весны. Не заглянет Меркульев в каждый подпол.
— Потише тяни! Ой-ой, больно!
— Терпи. С того света волоку.
— Ты бы, Остап, украл у шинкаря какую-либо вещицу. Подбросил бы ее до утра еще к энтой яме. Дабы на него упало подозрение. Будто он меня высвободил из-под стражи.
— Ладно. У Соломона зипун сушится на дворе. Пойду оторву застежку и подброшу к яме. Меркульев скор на расправу. За наветную застежку он сдерет заживо шкуру с торгаша.
Цветь двадцатая
Умерла та курица, что несла золотые яйца. Остожья ястребино охолодели, не укроешься и в сене. Скоро белые шмели закружатся, покроется река шугой, льдом. И тогда до зеленого цветеня не побывать вместе вольготно юницам и подросткам. На посиделках зимних они отираются в закоулках. Завсегда их грубо гонят. Там царствуют девки, что кровь с молоком, невесты. Там атаманствуют рослые парни-женихи!
А вся любовь первая, самая острая, до слез ночами думная, у тех, кому по тринадцать-четырнадцать лет. Дуняша Меркульева влюбилась в Ермошку во свои двенадцать зеленоглазых годков! Груня Коровина умирает по Хорунжему. Приходила она к нему, в ноги падала, горько плакала.
— Ты же дочка мне, Груня! Тебе всего пятнадцать рокив! А мне сорок пять! Одуванчик ты мой рыженький! Не гожусь я тебе в любови и в мужья. Через десять-тятнадцать лет буду я стариком седым...
— За десять лет счастия я и помереть согласная...
— Что ты ведаешь о счастье, Груня? Я в двенадцати странах побывал, а счастья не видел. Иди-ка домой, рыжик. И не плачь, утри слезы. Никому не скажу я про твою девчачью глупость.
Хорунжий-то промолчал, но Грунька рассказала про любовь свою полынную подружке Верке Собакиной. А подружка сама страдалица. Нравится ей безответно Остап Сорока. Почти все девоньки на станице обижены судьбой, несчастные. Малаша Оглодай тянется к Антипу Комару, как цветочек к солнцу. Лушка Хвостова на Матвея Москвина заглядывается, на женатого! С ума девчонки посходили, выбирают сердцем матерых казаков. А на своих одногодков не обращают внимания. Да и глупее юниц всегда, во веки веков, в этом возрасте подростки. Быстрее наливается и вызревает колосок девичий.