«Сегодня же мы тебя и уберем», — решил атаман.

Тулупов встал, покряхтывая:

— Идите, помойтесь в баньках с дороги. Попарьтесь веничками березовыми. Утешьте души астраханским хмельком. Ждите указ воеводы. А до Москвы вас будет сопровождать полковник Соломин. Прошу любить и жаловать!

Когда гости вышли, дьяк спросил:

— Кого взяли?

— Тимофея Смеющева, есаула.

— Наследили?

— Нет, чисто.

— Как ухитрился?

— Подослали мальчонку с писулькой. Мол, Меркульев закован в колодки. Тот прочитал, вскочил на коня и кинулся через овраг к полку Хорунжего. В овраге мы его и скрутили. Но с трудом. Зарубил он трех стрельцов. Сотнику руку отсек. А когда поднимали на дыбу, убил палача Никодима пинком в висок. Сотник тож помер от потери крови.

— И ты говоришь: чисто!

— Никто не видел.

— Эх, Соломин! Тебе токмо с пушками возиться. Ты взял одного казака, а потерял пять сабель.

— Живьем трудно брать.

— А мертвые сыску не потребны.

— Да он и живой, как мертвец. Ничего не говорит.

— Я допрошу его сам. Мои костоломы грубы и торопливы. У них воры помирают быстро.

— Они задают ему те вопросы, что вы повелели...

...Каменные своды подземелья заплеснели и почернели от сырости и многолетия, от пыточных очагов. В углу темнелась нора. Возле дыры сидела крыса, пошевеливая седыми усиками. Она не боялась палачей, криков и стонов, звона железа в пытошной. Подьячие обычно ласково обращались при допросах к этой известной им и знакомой крысе:

— Здравствуй, Старуха! Что будем делать сегодня? Огоньком вора попытаем? Али клещами? Али пощекочем крюком печень?

Крыса вставала на задние лапки, кланялась, кивала головкой, утирала мордочку. Сотни бунтарей и разбойников были истерзаны при ней до смерти. Сегодня Старуха суетилась, была раздражена. Притащенный для пыток человек разорвал сыромятные стяжки, извернулся и ударил ногой пытчика. Палач лежал мертвый в другом углу. Крыса уже подбегала у нему, обнюхала, заглянула с любопытством в раковину волосатого уха. Крысе не нравился человек, который висел на дыбе. Она раза два подбегала к нему, шипела, скалила зубы.

Тулупова не обрадовало усердие костоломов. Он присел на скамью молча, сердито. Присматривался, слушал:

— Зачем взяли в поход вестовых соколов? — вопрошал подьячий, ломая есаулу колено.

Тимофей Смеющев мычал от боли, обливался соленым потом. Слышался хруст костей, щелканье разрываемых хрящей.

— Разве при этом вопросе потребно было ломать ногу? Большую боль наносить надобно при большом вопросе! — Когда они это поймут?

Подьячие старались. Боялись они Тулупова.

— Где спрятана утайная казна на Яике? Был ли умысел на захват Астрахани? — бабьим голоском спросил другой подьячий, прожигая яицкому гостю живот раскаленным железным прутом.

— Болван! — оттолкнул его Тулупов.

— Опять не угодил, — смутился палач.

Тулупов посмотрел в глаза мученика:

— Подпиши донос, есаул, что Меркульев злоумышляет на царя. И мы тебя отпустим. Повезем в Москву. Тебя осыплют милостями.

Дьяк еще надеялся на чудо. Если бы пленник сделал извет, то можно было бы схватить и Меркульева... Но есаул собрал остаток сил и харкнул прямо в лицо Тулупова кровью и мокрой гарью.

— Поганец! — побагровел дьяк, замахиваясь на Смеющева.

Но он был уже мертв. Никто в этом не сомневался, ибо крыса нырнула в нору. Так было всегда. Крыса улавливала первой, когда у человека останавливалось сердце.

— Старуха ушла, значит, есаул отдал душу богу, — заметил подьячий, трогая Тулупова за рукав кафтана.

— Какая старуха? — глупо спросил дьяк.

— Крыса.

— Ах, да. Сегодня я что-то не в себе. Даже не принес Старухе сухаря. Запамятовал.

...На подходе к дому дьяк Тулупов был убит выстрелом из пистоля разбойными людишками. На яицких казаков и Меркульева подозрение не упало. Грабители взяли у дьяка кошель, а казенные бумаги бросили. А в бумагах тех сказка изветная лежала об утайной казацкой казне. Разве мог Меркульев оставить цельным донос на себя?

Утром к воеводе пришел отец Лаврентий Он ударил посохом привратника, который его задержал. Перепугал у крыльца двух стрельцов проклятием. Толкнул сенную девку с горячим казаном. Та чуть ноги не ошпарила, на воеводу святой отец обрушил град страшнейших угроз от имени патриарха.

— Но у меня извет на Меркульева, — начал оправдываться струсивший воевода.

— От кого?

— От женки казацкой, вдовы Зоиды Грибовой.

— Сядешь с ней в лужу.

— Как же быть?

— Пошли донос в сыск дьяку Артамонову. Сие не наш хлеб. А посольство не держи. И отпусти есаула Смеющева из подземелья.

— Нет у меня никакого Тимофея, — поджал губы воевода.

— Откуда ж ты ведаешь, хряк, что его кличут Тимофеем?

— Оговорился.

— Не оговорился, а проговорился! Не быть тебе воеводой! — пригрозил святой отец и удалился, громко стуча ореховой палкой.

В тот же день сказку на Меркульева от Зоиды отослали срочно в московский сыск. На второй восход боевую ротню дозора и охочекомонный полк объединили и отбавили обратно на Яик под главенством Нечая. Стрельцы полковника Соломина изъяли у меркульевцев пищали и вестовых соколов. Дурацкую птицу ворону выбросили из клетки на съедение собакам, но она улетела, выполнив все предписания и советы загадочно погибшего дьяка Тулупова, астраханский воевода пустил посольство казацкого Яика на санную дорогу к Москве.

Цветь тридцать третья

— Как живется-можется, Груня?

— Поманеньку, маманя.

— Наши послы уж, поди, долетели до престольной Москвы?

— Пожалуй, добрались.

— Меркульев там нахапает добра у купцов для Дарьи и девок. А твой Хорунжий и на сарафан дрянного ардаша не привезет. Зазря ты с ним повязала судьбу, Грунька.

— А за кого бы ты меня выдала?

— За Прокопа Телегина.

— Я бы не пошла за этого увальня.

— Тогда за Миколку.

— За которого?

— Знамо, за Москвина, сынка писаря.

— И за него бы я не согласилась. Он прыщав, привередлив.

— Тогда за Нечая.

— Нечай холодный и жестокий. На уме война и набеги. У него и глаза-то ледяные. Не пойму, за что его Кланька любит...

— А чем Ермошка не жених?

— Марьин? У которого недавно сгорел дом?

— Он самый.

— Мабуть, и вырастет из него жених. А пока он сам в дитячьем возрасте. На крыльях с церкви порхает, а Глашку свою обиходить и прокормить не могет. Ему бы самому еще спать на печке возле материной титьки...

— Не скажи, по Ермошке бредит и Дуня Меркульева, и Снежанка Смеющева.

— И Дуня, и Снежана еще юницы.

— А ты кто? Сова мудрая?

— Я молодица, на сносях, жена Хорунжего.

— Ты, Груня, уж больно сурьезная.

— И тебе такой советую быть, маманя. Не забывай, что мы — Коровины!

— На что намекаешь?

— А на то, чтобы Меркульев к тебе не подходил. Узнаю — тогда на улице принародно побью тебя поленом. А ему в рожу хлестну кипящей смолой. Отобью охоту кобелиться.

— Ты с какой цепи сорвалась, Грунька? У меня ничего не было с Меркульевым. Он токмо в. бане полок нам перестелил...

— Вот и хорошо, что ничего не было. Блюди в чистоте имя отца. Он ить, маманя, смотрит на нас из моря.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: