— Князь, освободи отрока из цепей, увези к лекарю, — утер благостную слезу самодержец, обращаясь к Долгорукому.

— Они с Артамоновым и моего Сеньку хотели зацапать, но я не позволил, — похвастался Голицын.

— Так, так! — вперился Михаил Федорович в подьячего. — А этого блаженного ты пытал за какие вины? За что ты его убил?

— Это ж с паперти Ермолай! Он, говорят, обучил ворону нехорошим словам. Он кричал, будто царь того... не совсем умный, можно сказать. Да ить вы сами слыхали. Хулы возводил.

— Так он же юродивый! Все дурачки ругают царей испокон веков. И никто их не казнит! Я повелю тебя, Аверя, четвертовать — за глупость! Твоя ретивость и верноподданность хуже вредительства! Что скажут обо мне люди? Скажет народ, что царь пытает и казнит юродивых!

«Сам ведь указал схватить дурачка!» — вспомнил Голицын.

— Помилуй мя, великий государь! — распластался Аверя.

— Не ползай, червь! Ответь, кто позволил тебе заковать сего казака, посла Яика?

— Дьяк Артамонов повелел! Я был против! Но Артамонов нашел медную пулю, коей убит Тулупов... Да и князь Пожарский повелел схватить его!

— Что за бред? Какая медная пуля? Какой Тулупов? — негодовал Михаил Федорович. — За что ты его повелел пытать, Дмитрий Михайлович?

— Схватить я его повелел, но не ведал, что он мне знаком! — смутился Пожарский.

Государь смотрел на себя как бы со стороны. И видел деятеля справедливости, мудреца, доброго человека, великого заступника для сирых и угнетенных.

— В чем тебя обвиняют? — участливо подошел он к Хорунжему.

— Я застрелил дьяка.

— Они так говорят? Или ты действительно убил?

— Я убил дьяка Тулупова.

— До смерти? — спросил царь, отступая.

— До смерти.

— Тулупов у нас был в Астрахани, — подсказал Пожарский.

— Почему же ты убил дьяка? — нахмурился государь.

— Дьяк запытал нашего есаула, Тимофея Смеющева.

— Ах, да! Помню! Мне говорил об этом батюшка Лаврентий. Я накажу сурово воеводу за своеволие. Но ты впредь будь благоразумным. Токмо я вправе судить своих рабов, своих дьяков. Поелику я государь!

— Князь Пожарский пожаловал ему когда-то золотой шелом, — ехидно ветрел Долгорукий.

— Сие было! — подтвердил Пожарский. — Мы вместе с ним поляков били.

— Отпустите его. И одарите богато из моей казны за обиды, — повернулся царь к выходу, перешагнув через голову распростертого на полу Авери.

— Чем облагодетельствовать? — улыбнулся весело Федор Лихачев.

— Золотой саблей, перстнем и шубой, — расщедрился государь.

«За Яик можно дать и поболе», — отметил про себя дьяк посольского приказа.

Рыжий верзила высвободил Хорунжего. Шереметьев взял на руки истерзанного Бориску и пошел к выходу, где стояли кошевки.

— Завтра на охоту, бояре! — напомнил царь, направляясь к своим палатам.

...Федор Лихачев поехал к лекарю, где лежали Меркульев и Артамонов. Толстогубый немец поклонился важно знатному гостю:

— Добро пошаловать!

— Как дела?

— Меркульев есть бред, но опасность миновал! Артамонов есть ясный ум. К нему есть хождение подручный. Я не можно их удержать. А вам кто есть нужен? Меркульев?

— Мне потребен Артамонов.

— У нем есть подьячий Аверья.

— Неужели Аверя?

Лихачев сбросил шубу на руки молчаливой прислуге, решительно прошел в светлицу лекаря. Аверя вскочил, попятился.

— Пшел вон отсюда, костолом, — брезгливо сморщился Лихачев.

Подьячий выскользнул за дверь. Артамонов дернул уголками губ, закрыл устало глаза.

— Мне все известно.

— Винюсь, Ионыч. Сие я натворил. И отец Лаврентий.

— Вы хоть ведаете, что сотворили?

— Защитили безвинных. Спасли Хорунжего, посла казацкого Яика.

— Но вы раскрыли дозорщика моего. Теперь казаки разорвут писаря. Я не успею подать ему знак о побеге.

— Какого писаря, Ионыч? Тебе плохо?

— Эх, Федор! Я не лезу в твою квашню. Почему вы в мою полезли? Вы допрашивали Аверю при Хорунжем и юнце. Вы огласили имя моего дозорщика!

— Да, да! Какой-то там Матвей Москвитин...

— Москвин!

— Пущай так: Москвин. Он передал иконку отцу Лаврентию, но ведь царь не тянул за язык попа. Попик сам проболтался. Мог бы и промолчать...

— Отец Лаврентий не знал, что везет иконку с тайником от дозорщика.

— Не пойму ухитрительные тонкости. Пущай Хорунжий проведал имя твоего дозорщика. Но есаул в Москве! Как он свяжется с Яиком? Ты придержи посольство на две-три недели. А своих людей на Яик пошли раньше...

— У тебя все так просто, Федор. Да пока мы здесь размышляем с тобой, на Яик уже, наверно, летит весточка.

— Мне ведомо, что вестовые соколы у них изъяты. Уж не сорока ли на хвосте понесет новость?

— И сорока-белобока может, — ответил серьезно Артамонов.

— Выкрутишься. А я к тебе по другому делу, Ионыч.

— Говори, Федор.

— Твои люди обложили в Москве толмача Охрима и Остапа Сороку.

— Да, воров укрывает князь Голицын. Охрим жил и у Авраамия Палицына в посаде. Но мы разбойников возьмем.

— Не трожь их, Ионыч. Выпусти из Москвы.

— Но они ограбили Шереметьева.

— Знаю, Ионыч.

— Почему же я должен выпустить разбойников?

— Возьмешь их позднее. Когда-нибудь!

— А теперь?

— Они увезут оружие в Запорожье Тарасу Трясиле. А нам выгодно усилить восстание супротив поляков. Чуешь, какие силы потребуются ляхам для борьбы с мятежом? Они ослабнут на границе с нами, уведут полки на войну с чубатыми запорожцами. И открою тебе тайну: мы, под нажимом бояр, заключили договор с Мурад-султаном! Обрушимся вместе с турками на Очаков. Атаман дончаков Наум Васильев скоро получит указ о выступлении в поход. Поляки сегодня — наши враги заглавные!

— Но так мы никогда не изничтожим разбой.

— Каждому овощу свое время.

— А как быть, Федор, с утайной казной Яика? Государе молвил при боярах, что золото принадлежит казацкому войску. Я так его понял.

— Ты все понимаешь слишком прямо, Ионыч. К захвату казны готовься, но молчи.

Цветь тридцать девятая

Чалый дышал трудно, ецкал в утробе селезенкой, не верил копытом в запоздалый апрельский наст. И не мог понять конь хозяина: в какую сторону ему ехать надобно. А Ермошка опустил поводья, закрыл глаза от радости и весеннего, бьющего в лицо солнца. Пушистые попрыгуньи-белки верещали и бросались огрызками сосновых шишек. Над головой металась и трещала сорока. За покрытым льдом притоком реки раздавались пронзительные крики царского выжлятника, свист загонщиков, ржанье коней. Князь Голицын остался где-то слева, в осиннике.

— Обойдется и без оруженосца, — усмехнулся издевательски Ермошка, потирая пальцами свой черный камушек с белым крестиком.

Набатные удары колотушками по медным жаровням и барабанам, выстрелы и крики становились все приглушеннее, а вскоре и вовсе пропали. Ермошка сиял, ибо жилось хорошо. Меркульев пришел в себя, выздоравливает. Бориска вообще не очень пострадал. Ободрали его плетью в сыске, вырвали кожи клок кузнечными клещами, но кости целы! Хорунжий ходил по Москве в шубе собольей, с царской золотой саблей.. А в Ермошкину мошну сами деньги падали! Вчера князь Голицын попросил Ермошку вымазать дегтем ворота в усадьбе Милославских.

— Одарю цесарским ефимком, — заговорщицки подмигнул князь.

— За один золотой не согласен, — отрицательно замотал головой Ермошка.

— Ты, однако, обнаглел...

— Нет, княже! Усадьба борзо охраняется. Псы там презлючие. Да и Манька Милославская безвинна. Мы поклеп возведем на нее дегтем. Грех приму на душу.

— Ну, хорошо! Я дам три золотых. И возьму тебя на царскую охоту. Ты ж царя еще не видел. Живого царя покажу!

— И за три дуката не пойду мазать честные ворота. Давайте пять золотых.

— Живодер! Ты никогда не попадешь в рай! — возмутился Голицын, но раскошелился.

Вражда между Голицыными и Милославскими Ермошку не интересовала. Пущай пакостят друг другу. Ворота дегтем он измарал ночью, приласкав псов заготовленными загодя кусками мяса. Были у Ермошки причины для радости. Жаль токмо вот, не удалось обмануть Голицына по-крупному. Князь хотел купить говорящую ворону, не знал, что она пропала, улетела куда-то.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: