52
Несколько раз я был готов заговорить с ней об этом. И каждый раз, в самый последний момент сдерживал себя. Я не осмеливался приблизиться к ней. Если хотите, вы можете измерить степень моей искренности по той нерешительности, которую я тогда проявлял. Насколько чистым, вы можете спросить, было мое новое вероучение об открытости, если я чувствовал, что моя названая сестра будет выше такого общения? Но я не стану лукавить, что была какая-то последовательность в моих размышлениях. Мое освобождение от табу, тяготевшим над откровенностью, — это следствие внешнего толчка, а не внутреннего развития, и я был вынужден непрестанно бороться со старыми этическими представлениями. Хотя, разговаривая со Швейцем, я и произносил слова «я» и «мне», однако при этом всегда ощущал какую-то неловкость. Обрывки разорванных пут продолжали сковывать меня. Я любил Халум и желал, чтобы наши души соединились. В моих руках было средство, которое могло соединить нас. А я не решался. Да, не решался.
53
Двенадцатым из тех, с кем я разделил снадобье с Шумары, был мой побратим Ноим. Он часто приезжал ко мне и гостил иногда по целой неделе. Пришла зима, принеся снег в Глин, холодные дожди в Саллу и лишь туман в Маннеран, и северяне обожали приезжать в нашу теплую провинцию. Я не виделся с Ноимом с лета прошлого года, когда мы вместе охотились в Хашторах. В этом же году мы как-то потеряли интерес друг к другу. Место Ноима в моей жизни занял Швейц, и я почти не ощущал потребности в общении с побратимом.
Ноим теперь был довольно богатым землевладельцем в Салле: унаследовал земли семьи Кондоритов и родственников жены. Он пополнел, хотя и не стал толстым. У него было гладкое, даже несколько слащавое лицо, загорелая безупречная кожа, полные самодовольные губы; круглые насмешливые глаза отражали ум и проницательность этого человека. Ничто не ускользало от его внимания. Появившись у меня в доме, Ноим сразу же тщательно осмотрел меня, как бы подсчитывая мои зубы и морщинки у глаз, и после формальных братских приветствий, после передачи подарков его и Стиррона, после подписания соглашения между собой, между хозяином и гостем, он неожиданно спросил:
— У тебя неприятности, Кинналл?
— С чего ты это взял?
— У тебя заострилось лицо. У тебя какая-то странная улыбка. Улыбка человека, который хочет показаться беззаботным. У тебя красные глаза, и ты их стараешься отвести, словно не хочешь смотреть прямо на собеседника. Что-нибудь не так?
— Эти несколько месяцев были самыми счастливыми, — ответил я, возможно, даже слишком пылко.
Ноим не обратил внимание на мой ответ:
— У тебя неприятности с Лоимель?
— Пожалуйста, Ноим, ты даже не поверишь, как…
— Перемены написаны на твоем лице, — перебил он меня. — Неужели ты будешь отрицать, что в твоей жизни произошли перемены?
Я пожал плечами:
— Ну и что? А если и так?
— Изменения к худшему?
— Пожалуй, нет.
— Ты уклоняешься от вопросов, Кинналл. Для чего же тогда побратим, если не поделиться с ним своими заботами?
— Особых-то забот и нет, — настаивал я.
— Очень хорошо, — и он прекратил расспросы. Но я заметил, что в течение всего этого вечера побратим внимательно наблюдал за мной. А утром, за завтраком, он вновь вернулся к нашему разговору. Я ничего не мог скрыть от него. Мы сидели за бокалами голубого вина и беседовали об урожае в Салле, о новой программе Стиррона по преобразованию налогообложения, говорили о вновь возникших трениях между Саллой и Глином, о кровавых пограничных инцидентах, которые недавно стоили жизни моей сестре. И все это время Ноим наблюдал за мной. Халум завтракала с нами, и мы вспоминали о своем детстве, но и тогда Ноим не сводил с меня глаз. Глубина и сила его участия терзали меня. Вскоре он наверняка станет расспрашивать других, постарается выудить из разговоров с Лоимель или Халум какие-нибудь проясняющие подробности и может возбудить в них тревожное любопытство. Я не мог допустить этого. Ноим должен знать, что стало главным в жизни его побратима. Вечером того же дня, когда все разошлись, я отвел Ноима в свой кабинет, открыл тайник, где хранился белый порошок, и спросил, знает ли он что-нибудь о шумарском снадобье. Он сказал, что даже не слышал о нем. Я коротко описал ему действие порошка. Лицо его помрачнело, и он как-то внезапно стих.
— И часто ты употребляешь эту дрянь? — наконец вымолвил Ноим.
— Пока всего одиннадцать раз.
— Одиннадцать? И для чего, Кинналл?
— Чтобы лучше узнать, что из себя представляет собственная душа через восприятие других, — смело ответил я.
Ноим взорвался хохотом:
— Неужели самообнажение? Ну ты даешь, Кинналл!
— С годами вырабатываются странные привычки, брат.
— И с кем же ты играешь в эти игры?
— Их имена не имеют для тебя никакого значения, — уклонился я. — Ты не знаешь никого из них. Если говорить в общем, то это жители Маннерана, любители приключений, которые не боятся риска.
— Лоимель?
Теперь настала моя очередь смеяться.
— Она об этом даже и не помышляет.
— А Халум?
Я покачал головой:
— Хотелось бы набраться смелости и предложить ей попробовать. Но пока я все скрываю от нее. Из страха, ведь она слишком непорочна и к тому же легко ранима. Печально, не так ли, Ноим, что приходится скрывать нечто замечательное, нечто удивительное от своей названой сестры.
— И от названого брата тоже!
— Тебе об этом со временем было бы обязательно сказано. Может, попробуешь?
Глаза его сверкнули.
— И ты думаешь, надо попробовать? Нет, я не хочу!
Он непристойно выругался, что вызвало у меня всего лишь легкую усмешку.
— Есть надежда, что побратим разделит все, что довелось испытать. Сейчас это средство откроет пропасть между нами, ибо приходилось бывать в таких местах, где ты никогда не был. Понимаешь, Ноим?
Брат кивнул. Я ввел его в искушение — это было видно по его лицу. Он кусал губы и потирал мочку уха, и все, что происходило в его мозгу, было мне ясно, будто мы уже разделили с ним снадобье с Шумары. Из-за меня Ноим испытывал серьезное беспокойство: он понял, что я слишком далеко ушел от заповедей Завета и что, возможно, вскоре у меня будет крупнейший разлад как с самим собой, так и с законом. Однако ему не давало покоя собственное любопытство. Он сознавал, что предельная откровенность со своим побратимом — не бог весть какой грех, и ему трудно было устоять против соблазна вступить в общение со мной под воздействием этого наркотика. К тому же он испытывал ревность: ведь я обнажал свою душу перед другими людьми, какими-то незнакомцами, а не перед ним. Скажу вам честно, когда потом душа Ноима была открыта передо мной, мои мысли о теперешнем состоянии брата подтвердились.
Несколько дней мы не говорили об этом. Ноим приходил ко мне на работу и с восхищением смотрел, как я управляюсь с делами. С делами высочайшей государственной важности! Он видел, как почтительно относились ко мне служащие. Брат встретился с тем самым Улманом, которому я давал снадобье и равнодушная фамильярность которого вызвала у него подозрение. Мы вместе наведались к Швейцу и опустошили не один графин доброго вина, обсуждая различные религиозные темы, добродушно и искренне переругиваясь, возбужденные хмельными напитками. («Вся моя жизнь, — сказал Швейц, — была поиском действительных причин того, что я понимал как иррациональное»). Ноим заметил некоторые грамматические вольности в речи Швейца. В другой вечер мы обедали в обществе маннеранских аристократов в роскошном доме свиданий на холме, с которого открывалась панорама города. Это были маленькие, похожие на птиц, мужчины, нарядно одетые, суетливые, и огромные молодые красавицы-жены. Ноиму быстро наскучили эти худосочные герцоги и бароны и их разговоры о торговле и драгоценностях. Но он сразу же насторожился, услышав о каком-то зелье, попавшем в столицу с южного материка, которое якобы способно распечатать сознание. На это я откликнулся только вежливым междометием, выражавшим удивление. Увидев мое лицемерие, Ноим свирепо сверкнул на меня глазами, и даже отказался от бокала нежного маннеранского брджи: столь натянутыми стали его нервы.