Григорьев Апполон

Мои литературные и нравственные скитальчества

Аполлон Григорьев

Мои литературные и нравственные скитальчества

Посвящается М. М. Достоевскому

Вы вызвали меня, добрый друг, {1} на то, чтобы я написал мои "литературные воспоминания". Хоть и опасно вообще слушаться приятелей, потому что приятели нередко увлекаются, но на этот раз я изменяю правилам казенного благоразумия. Я же, впрочем, и вообще-то, правду сказать, мало его слушался в жизни.

Мне сорок лет, и из этих сорока по крайней мере тридцать живу я под влиянием литературы. Говорю "по крайней мере", потому что жить, т. е. мечтать и думать, начал я очень рано; а с тех пор, как только я начал мечтать и думать, я мечтал и думал под теми или другими впечатлениями литературными.

Меня, как вы знаете, нередко упрекали, и пожалуй основательно, за употребление различных странных терминов, {2} вносимых мной в литературную критику. Между прочим, например, за слово "веяние", которое нередко употребляю я вместо обычного слова "влияние". С терминами этими связывали нечто мистическое, хотя было бы справедливее объяснять их пантеистически. {3}

Столько эпох литературных пронеслось и надо мною и передо мною, пронеслось даже во мне самом, оставляя известные пласты или, лучше, следы на моей душе, что каждая из них глядит на меня из-за дали прошедшего отдельным органическим целым, имеет для меня свой особенный цвет и свой особенный запах.

Ihr naht euch wieder, schwankende Gestalten, {*} {4}

{* Вы снова здесь, изменчивые тени (нем.; пер. В. Пастернака).}

взываю я к ним порою, и слышу и чую их веяние...

Вот она, эпоха сереньких, тоненьких книжек "Телеграфа" и "Телескопа", с жадностью читаемых, дотла дочитываемых молодежью тридцатых годов, окружавшей мое детство, - эпоха, когда журчали еще, носясь в воздухе, стихи Пушкина и ароматом наполняли воздух повсюду, даже в густых садах диковинно-типического Замоскворечья, {5} - эпоха бессознательных и безразличных восторгов, в которую наравне с этими вечными песнями восхищались добрые люди и "Аммалат-беком". {6} Эпоха, над которой нависла тяжелой тучей другая, ей предшествовавшая, {7} в которой отзывается какими-то зловеще-мрачными веяниями тогдашнее время в трагической участи Полежаева. Несмотря на бессознательность и безразличность восторгов, на какое-то беззаветное упоение поэзиею, на какую-то дюжинную веру в литературу, в воздухе осталось что-то мрачное и тревожное. Души настроены этим мрачным, тревожным и зловещим, и стихи Полежаева, игра Мочалова, варламовские звуки дают отзыв этому настройству... А тут является колоссальный роман Гюго {8} и кружит молодые головы; а тут Надеждин в своем "Телескопе" то и дело поддает романтического жара переводами молодых лихорадочных повестей Дюма, Сю, Жанена.

Яснеет... Раздается могущественный голос, вместе и узаконивающий и пришпоривающий стремления и неясные гадания эпохи, - голос великого борца, Виссариона Белинского. В "Литературных мечтаниях", как во всяком гениальном произведении, схватывается в одно целое все прошедшее и вместе закидываются сети в будущее.

Веет другой эпохой.

Детство мое личное давно уже кончилось. Отрочества у меня не было, да не было, собственно, и юности. Юность, настоящая юность, началась для меня очень поздно, а это было что-то среднее между отрочеством и юностью. Голова работает как паровая машина, скачет во всю прыть к оврагам и безднам, а сердце живет только мечтательною, книжною, напускною жизнью. Точно не я это живу, а разные образы литературы во мне живут. На входном пороге этой эпохи написано: "Московский университет после преобразования 1836 года" {9} университет Редкина, Крылова, Морошкина, Крюкова, университет таинственного гегелизма, {10} с тяжелыми его формами и стремительной, рвущейся неодолимо вперед силой, - университет Грановского.

A change came over the spirit of my Dream... {*} {11}

{* Внезапно изменилось сновиденье (англ.; пер. М. Зенкевича.).}

Волею судеб или, лучше сказать, неодолимою жаждою жизни я перенесен в другой мир. Это мир гоголевского Петербурга, Петербурга в эпоху его миражной оригинальности, в эпоху, когда существовала даже особенная петербуржская литература... {12} В этом новом мире для меня промелькнула полоса жизни совершенно фантастической; над нравственной природой моей пронеслось странное, мистическое веяние, {13} - но с другой стороны я узнал, с его запахом довольно тухлым и цветом довольно грязным, мир панаевской "Тли", {14} мир "Песцов", "Межаков" {15} и других темных личностей, мир "Александрии" {16} в полном цвете ее развития с водевилями г. Григорьева и еще скитавшегося Некрасова-Перепельского, {17} с особенным креслом для одного богатого купчика и вместе с высокой артисткой, {18} заставлявшей порою забывать этот странно-пошлый мир.

И затем - опять Москва. Мечтательная жизнь кончена. Начинается настоящая молодость, с жаждою настоящей жизни, с тяжкими уроками и опытами. Новые встречи, новые люди, люди, в которых нет ничего или очень мало книжного, люди, которые "продерживают" {19} в самих себе и в других все напускное, все подогретое, и носят в душе беспритязательно, наивно до бессознательности веру в народ и народность. Все "народное", даже местное, что окружало мое воспитание, все, что я на время успел почти заглушить в себе, отдавшись могущественным веяниям науки и литературы, - поднимается в душе с нежданною силою и растет, растет до фанатической исключительной меры, до нетерпимости, до пропаганды... Пять лет новой жизненной школы. {20}

И опять перелом.

Западная жизнь воочию развертывается передо мною чудесами своего великого прошедшего и вновь дразнит, поднимает, увлекает. Но не сломилась в этом живом столкновении вера в свое, в народное. Смягчала она только фанатизм веры.

Таков процесс умственный и нравственный.

Не знаю, станет ли у меня достаточно таланта, чтобы очертить эти различные эпохи, дать почувствовать их, с их запахом и цветом. Если для этого достаточно будет одной искренности, - искренность будет полная, разумеется по отношению к умственной и моральной жизни.

Одно я знаю: я вполне сын своей эпохи и мои литературные признания могут иметь некоторый исторический интерес.

1862 г. сентября 12.

* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *

МОСКВА И НАЧАЛО ТРИДЦАТЫХ ГОДОВ ЛИТЕРАТУРЫ.

МОЕ МЛАДЕНЧЕСТВО, ДЕТСТВО И ОТРОЧЕСТВО

I

ПЕРВЫЕ ОБЩИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

Если вы бывали и живали в Москве, да не знаете таких ее частей, как, например, Замоскворечье и Таганка, - вы не знаете самых характеристических ее особенностей. Как в старом Риме Трастевере, {1} может быть, не без основания хвалится тем, что в нем сохранились старые римские типы, так Замоскворечье и Таганка могут похвалиться этим же преимущественно перед другими частями громадного города-села, чудовищно-фантастического и вместе великолепно разросшегося и разметавшегося растения, называемого Москвою. От ядра всех русских старобытных городов, от кремля, или кремника, пошел сначала белый, торговый город; {2} потом разросся земляной город, {3} и пошли раскидываться за реку разные слободы. В них уходила из-под влияния административного уровня и в них сосредоточивалась упрямо старая жизнь. Лишенная возможности развиваться самостоятельно, она поневоле закисала в застое. Общий закон нашей истории - уход земской жизни из-под внешней нормы в уединенную и упорную замкнутость расколов, повторился и в Москве, то есть в развитии ее быта.

Бывали ли вы в Замоскворечье?.. Его не раз изображали сатирически; кто не изображал его так? - Право, только ленивый!.. Но до сих пор никто, даже Островский, не коснулся его поэтических сторон. А эти стороны есть - ну, хоть на первый раз - внешние) наружные. Во-первых, уж то хорошо, что чем дальше идете вы вглубь, тем более Замоскворечье тонет перед вами в зеленых садах; во-вторых, в нем улицы и переулки расходились так свободно, что явным образом они росли, а не делались... Вы, пожалуй, в них заблудитесь, но хорошо заблудитесь...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: