Поколебалась, но все-таки спросила, только вот глаза уж отвела:

— Из-за ребенка от другого не принял ее? — И заметила, что дышать, кажется, перестала, ожидая его ответа.

— Нет, — так же просто и не задумавшись ни на секунду сказал Леша. — Просто пока она замуж от меня бегала, у меня-то было ведь время подумать… Да и больно мне было, и мама мучилась, на меня глядя… Ведь почти через два года она ко мне вернулась, а я за это время понял, что просто Катя не тот человек, которого я могу по-настоящему любить, с которым всю жизнь рад бок о бок прожить. Ну, просто вначале-то по молодости лет на нас с ней любовная горячка напала, понимаешь?

Тут уж я решилась, подняла голову и, прямо глядя ему в глаза, ответила:

— Очень хорошо понимаю!

А он вдруг улыбнулся все так же ласково и беззлобно:

— Да перестань ты казниться-то, Анка!

Я всхлипнула, опустила голову и прошептала так же, как ответила бы отцу:

— Хорошо, хорошо…

Мы опять долго шли молча, а я так же обеими руками и крепко-крепко держалась за руку Леши повыше локтя. А потом он все-таки сказал:

— Но если бы я любил Катю по-настоящему, то принял бы обратно и с ребенком: ведь это ее ребенок-то.

И тогда уж я откровенно заплакала, даже пришлось мне остановиться и платок из сумочки достать. Отвернулась от Леши и долго вытирала лицо, а он стоял и курил, глядя в сторону, только затягивался дымом жадно и часто-часто. Продышалась наконец, уже чувствуя в груди горячую легкость, взяла снова Лешу под руку, и он тотчас пошел рядом со мной, будто ничего решительно не случилось. Даже сказал все так же ровно, только вот на меня никак не мог поглядеть:

— Так первая причина, что я дальше не пошел учиться, в том, что у меня было не призвание к физике и научной работе, а обычное мальчишеское увлечение ею. — Он чуть улыбнулся наконец-то: — Хоть и посерьезнее, конечно, чем у Сашки Белова. — Леша вздохнул и все-таки посмотрел на меня, а я с радостью увидела в его глазах и всегдашнюю доброту, и ясное понимание всего, о чем мы с ним сейчас говорим; такого по-человечески родственного и доброжелательного понимания у меня никогда не было с Игорем, а уж о Залетове и говорить нечего!.. И Леша, я видела, тоже чувствовал все это так же, как я сама, даже повторил вдруг: — Принял бы ее обратно и с ребенком… — Смутился, отвел глаза и заговорил уже быстро: — Если бы у меня настоящее призвание к научной работе было, я бы и институт кончил, и аспирантуру, потому что человек, мне кажется, просто жить не может нормально, если призвание его не удовлетворено, мучительное для него существование тогда, Анка. А так я в институте только чужое бы место занимал, да и сам бы мучился, хоть и с учебой справлялся бы, конечно, да и после…

— На цыпочках постоянно пришлось бы существовать? — вспомнила я слова Степана Терентьевича.

— В лучшем случае — вприпрыжку… — Он даже усмехнулся: — А ты только представь меня, как я — и вприпрыжку? Это при моем-то росте и прочем? — И захохотал на всю улицу гулким басом, а я — за ним.

Потом я все-таки спросила:

— А вторая причина?…

— Да ты и сама ее знаешь… — И смотрел на меня все так же по-доброму просто, но не подсказывал уж, будто хотел, чтобы я сама угадала; и это было тоже впервые у нас с ним.

И я совершенно так же просто, как и Леша, и ничуть не тревожась, что могу ошибиться, и тогда…

— Да наша с тобой работа вот и есть наше призвание в жизни, — сказала я.

Он поглядел еще мне в глаза, потом удовлетворенно улыбнулся, что мы с ним хорошо поговорили без слов, и кивнул:

— Только я, как ни странно, еще во время службы на флоте это понял.

— А я — как-то сразу, еще в училище, наверно. Ну, а уж как на завод-то пришла, да вместе с вами четырьмя оказалась!.. — даже голос у меня от волнения дрогнул.

А еще через неделю, кажется, ко мне вечером вдруг приехал Игорь с большим букетом цветов и целым чемоданом детского белья. И хоть внешне он не изменился, я удивленно поймала себя на том, что веду себя с ним как с совершенно посторонним человеком. Посторонним, чужим и, главное, чем-то очень неприятным мне человеком, чуть ли не до брезгливости неприятным… Поблагодарила за цветы и белье, но продолжала стоять в прихожей, не приглашая его ни раздеться, ни пройти в комнату. Лицо его было по-прежнему таким же красивым, как у заграничного киногероя; и напряженным по-всегдашнему, конечно; и ноздри трепетали, как у Маргариты Сергеевны.

— Анка, ну прости меня! — выговорил он наконец хрипло. — Я все понял!.. Я прошу тебя быть моей женой!.. Понимаешь, я вдруг понял, что люблю тебя, да-да!.. Я не могу без тебя, понимаешь?!

И все так же он был красив; и говорил сейчас, кажется, искренно, хоть и чуть по-мальчишески у него это выходило. А я стояла и смотрела на него, как зритель на артиста в театре, играющего в пьесе свою роль. И то же удивление во мне оставалось, потому что ощущение брезгливой неприязни к этому человеку все усиливалось и усиливалось.

— Если тебе будет легче, то прощаю, — устало наконец вздохнула я.

— Спасибо! — опять-таки совершенно по-мальчишески вскрикнул он.

— Но женой твоей я быть не могу, — так же ровно договорила я, все не двигаясь. — Никак не могу!

— Да почему?!

— Разлюбила я тебя.

— Это у тебя пройдет, ты сейчас просто беременна!

— Я не о такой любви, я о настоящей. И ребенка своего не могу тебе доверить.

— Да почему?

Я еще раз прислушалась к себе: ничегошеньки-ничего я не испытывала, кроме обычной усталости, совершенно естественной для меня сейчас, решительно ничего! И терпеливо сказала все, как чужому человеку:

— Не имею я права вырастить своего ребенка мещанином, хоть официально сейчас такого гражданского сословия и нет, вот и все.

— Ах, так?!

Даже мурашки у меня по спине пробежали, так неприятно мне сделалось, что Игорь все еще здесь, в прихожей, вообще в квартире, где когда-то жили мои родители!.. И я сказала:

— И вот еще что: ребенку я твоего имени не дам!

— Как так?.. А алименты?

— Если ты не отец, какие же алименты?

— Вон как… — и с лица его постепенно начала сбегать напряженность, он даже переспросил с откровенной надеждой: — Окончательно решила?!

— Ты же меня, кажется, знаешь.

Лицо его на миг совершенно облегченно и так же по-мальчишески широко заулыбалось, но вдруг снова по-злому сморщилось. Он открыл двери и спиной протиснулся в них, уже с лестницы прохрипел:

— Смотри, пожалеешь: на коленках приползешь!..

Тетя Шура — дворник у нас исправный, поэтому на лестнице горел свет. И вот я секунду еще поглядела на Тарасова-младшего: да, совершенно чужой он мне человек, даже неприятный до брезгливости. И неожиданно для себя спросила удивленно:

— Еще с детства трусость родителей чувствовал, да?.. — Вздохнула горестно: — Прямо-таки спасать мне от тебя надо моего будущего ребенка: ведь от напуганного человека, травмированного страхом, вообще не знаешь, чего можно ждать, как от сумасшедшего или алкоголика в белой горячке!..

По-школьному это называется, кажется, метаморфоза, то есть стремительное превращение, если я правильно помню. Только что Игорь кричал: «На коленках приползешь!» — а сейчас передо мной стоял хоть и все такой же красивый, но уже испуганный, растерянный, жалкий даже парень. Но для меня он по-прежнему был артистом, исполняющим свою роль на сцене, а не действующим лицом пьесы, и жалости к нему я не чувствовала, только одну брезгливую отстраненность. И этот парень по-новому просительно выговорил:

— Анка, милая, вот теперь я по-настоящему понял, за что я тебя люблю! — Даже повторил: — На всю жизнь люблю!.. — И по-человечески просто, с самыми естественными интонациями голоса пояснил: — Без тебя, Анка, даром я свою жизнь проживу!

— Да еще и на цыпочках?

— А?.. Да, правильно: именно на цыпочках!

Тут я неожиданно почувствовала, что силы мои уже на исходе. Главное, потому, что предательская бабья жалость змеей начинала вползать в мое сердце!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: