— Постучать? — тихонько спросила Нина, и лицо у нее стало совсем таким же испуганно-настороженным, как до войны.
Мы стояли перед классом рядом с учительской, из-за закрытых дверей чуть доносился глуховатый голос Афанасия Титыча, вперемежку с ним простуженно сипела географичка Лидия Степановна и тоненьким голоском четко выговаривала слова историчка Галина Федоровна.
— Стучи, — кивнул я.
Нина сначала сняла варежку, а после нерешительно стукнула два раза костяшками пальцев в край двери. И тотчас Афанасий Титыч строго проговорил:
— Входите.
Нина приоткрыла дверь, сказала:
— Извините, что опоздали.
— Входи-входи. Ты одна? — откуда-то со стороны послышался голос учительницы литературы Прасковьи Ивановны.
— Нет, еще Кауров… — Нина вошла, так же негромко, чтобы не мешать остальным, сказала: — Здравствуйте.
Чувствуя ту же стесненность, что и до войны, когда опоздал на урок, я вошел за Ниной, тоже тихонько поздоровался.
— Здравствуй, Кауров, — точно даже с облегчением сказала Прасковья Ивановна.
Она сидела одна на стуле перед пустой партой, никто из семиклассников сегодня, значит, не пришел.
— Садитесь, садитесь, — все говорила нам с Ниной Прасковья Ивановна, показывая на пустую парту перед собой, доставая из своего портфеля тетрадь и книгу. Мы с Ниной сняли шапки и тулупы, положили их на подоконник замерзшего окна вместе с вещами других. Нина, как и я, оказалась в ватнике, поверх которого был выпущен по-довоенному беленький и аккуратный воротник блузки. Глядя на нее, такую строгую и подтянутую сейчас, я пожалел, что мамин ватник и великоват мне, и двух пуговиц на нем нет, и воротник свитера грязноватый…
Сели за парту, Нина разложила на ней учебник по литературе, тетрадь, карандаш и резинку, строго замерла, сложив на парте руки. И тетрадь у нее была чистенькой, немятой, и карандаш очинен аккуратно, а мой учебник оказался в кляксах, и тетрадь перегнута, смята, и вместо карандаша — огрызок.
— Вот молодцы, что пришли! — быстро и радостно говорила Прасковья Ивановна, раскрывая тетрадку. — А я уж боялась, что безработной сегодня останусь, — она отметила в тетрадке Нину и меня. — А что с Захаровым, Пучковым и Максимовой, не знаете?..
— Максимова уже не встает, у них с матерью карточки украли, — сказала Нина, — а Пучкова я позавчера видела на толкучке, он вещи менял…
Прасковья Ивановна вздохнула и стала вопросительно глядеть на меня. Тогда я негромко, чтобы не мешать остальным, рассказал сначала о Захарове, а потом и о Пучкове.
По лицу Нины было видно, что она ждет не дождется, когда же, наконец, начнется урок. Прасковья Ивановна все молчала, думая о своем; было слышно, как совсем по-домашнему уютно потрескивают дрова в буржуйке, и в классе тепло, хоть окна его замерзли так, что ничего сквозь них не видно. Афанасий Титыч глуховато и четко выговаривал:
— Квадрат суммы равен квадрату первого слагаемого, плюс удвоенное произведение…
Странно было видеть Афанасия Титыча в костюме, белой рубашке и галстуке, в наброшенном на плечи ватнике. И очки его казались особенно большими на маленьком исхудавшем лице с запавшим ртом и отечными щеками, и большие жилистые руки с выпиравшими костями вдруг неудержимо подрагивали, тогда Афанасий Титыч поспешно убирал их с парты, и сидел он сейчас рядом со своим единственным учеником восьмого класса Пироговым, совсем по-стариковски ссутулившись, опустив плечи. Только в глазах у него, как и у Прасковьи Ивановны, оставалось то же выражение довоенной строгости и зоркого внимания. И вихрастый Пирогов, наклонив от усердия опухшее лицо, даже высунув язык, старательно записывал слова Афанасия Титыча…
— Вот стараешься, дети, учишь вас… — прошептала вдруг Прасковья Ивановна. — Себя не жалеешь… А вот появится такой Пучков…
— Пучков — исключение! — твердо ответила Нина, нетерпеливо постукивая карандашом по раскрытой тетради.
— Да-да… — кивнула ей Прасковья Ивановна и снова задумалась.
Учительница истории Галина Федоровна, самая молодая из наших учителей, худенькая и маленькая, как девчонка, тонким голоском четко выговаривала:
— Слов нет, ход истории обусловлен взаимоотношением классов, экономической борьбой, но нельзя снимать со счетов и недостатки человеческой натуры, которая меняется в лучшую сторону, к сожалению, значительно медленнее, чем нам хотелось бы. — Она строго щурила светлые глаза в белесых ресничках, поджимала тонкие губы.
Перед ней за двумя партами сидели четыре ученика девятого класса, больше, чем у всех других учителей. И рыжий Калашников, чем-то неуловимо похожий на Пучкова, сразу же сказал:
— Насчет натуры — точно: сколько волка ни корми, он все в лес смотрит!
— Мы не о зверях, о людях говорим, — тотчас прервала Калашникова сидевшая рядом с ним за партой Былиновская.
— Ну, что ж… — удовлетворенно улыбнулась Галина Федоровна. — Давайте поспорим. — Почти на каждом ее уроке были вот такие споры.
— Не могу простить себе, ребята, этот случай с Пучковым… — удрученно прошептала Прасковья Ивановна, кривя губы.
— Да вы-то здесь при чем?! — остановила ее Нина, даже усмехнулась, все нетерпеливо постукивая карандашом.
Прасковья Ивановна опять замолчала, внимательно разглядывая Нину, а я услышал, как географичка Лидия Степановна шепотом спрашивала единственную ученицу шестого класса Веру Сидорову, сидевшую перед ней:
— Ты точно знаешь, что там можно променять часы на сахар?..
— Мама обещала, если вы мне…
— Тише!..
Я осторожно покосился, не поворачивая головы. Лидия Степановна, единственная из учителей, сидела в пальто и шапке, повязанной платком. И даже руки держала в муфте на животе. Ее костистое лицо не было отечным от голода, а маленькие глазки зорко перебегали по лицам: не слышал ли кто?..
— Расскажи, Нина, — сказала Прасковья Ивановна, — о чем писал Горький в своей книге «Мать».
Нина удовлетворенно пристукнула карандашом, выпрямилась еще сильнее и быстро, громко заговорила:
— В своем бессмертном романе Горький…
— Потише, а то мы другим мешаем, — мягко остановила ее Прасковья Ивановна.
Нина кивнула и так же быстро, уверенно продолжала уже полушепотом. Она отвечала хорошо, как всегда, выучила из учебника чуть не наизусть, но Прасковья Ивановна смотрела на нее хмуро и вздыхала тяжело. И Нина, конечно, заметила это, начала сердиться, часто-часто застучала карандашом по парте, Прасковья Ивановна поморщилась, глядя на карандаш, попросила:
— Ты расскажи своими словами, а?..
Нина замолчала, точно споткнулась, и верхняя губа ее стала дергаться.
— Разве неправильно? — обидчиво спросила она.
— Все правильно, только… без души, понимаешь ли…
— А что это такое, душа?
Прасковья Ивановна усмехнулась, все разглядывая ее, потом сказала:
— Достаточно, Богданова, вижу, что ты все выучила. — Помолчала и спросила у меня: — Ну а ты, Кауров, что скажешь?
Не знаю, что тут со мной случилось… То есть и Нину я боялся обидеть, если мой ответ понравится Прасковье Ивановне, и молчать не мог. Уж очень дорога была мне доброта Ниловны, когда я читал книгу, даже бабушку она мне напомнила мою и самого Горького из «Детства». Вот я вдруг и стал говорить об этой ее доброте. И сразу увидел, как большие глаза Прасковьи Ивановны мягко и ласково засветились, она даже стала кивать в такт моим словам… А я все говорил и говорил, стараясь только не мешать другим, хоть и слышал, как сердито сопела рядом Нина. Когда кончил, Прасковья Ивановна улыбнулась и сказала:
— Молодец, Паша! — Чуть помолчала, повернулась к Нине: — А без доброты, Богданова, человек даже в блокаду не может жить.
— Сейчас не доброта, Прасковья Ивановна, стойкость и мужество людям нужны! — непримиримо выговорила Нина.
— Конечно-конечно, девочка, но все лучшее, что человек построил на земле, в первую очередь добротой его добыто!
— Сомневаюсь…
— Ну, станешь постарше, поймешь…
— Афанасий Титыч… — неожиданно послышалось от дверей класса.