— Так это он и есть, — объявил мой приятель, — и я не пожелал бы иметь большей ренты на службе господу богу, чем тот доход в десять тысяч дукатов, который он получает.
Он понарассказал им еще всякого вздору, от коего они пришли в полнейшее изумление, и ушел, попросив передать мне к акцепту подделанный вексель на девять тысяч эскудо. Тут и дочка, и мать поверили в мое богатство и заранее стали прочить меня в мужья. Я пришел домой с совершенно невозмутимым видом, а они уже в дверях вручили мне вексель и сказали:
— Деньги и любовь трудно скрыть, сеньор Рамиро. Почему же вы, ваша милость, таились от нас, зная о нашем к вам расположении?
Притворившись недовольным, что они узнали о векселе, я удалился в свою комнату. Нужно было видеть, как, поверив в мое богатство, стали они уверять, что все мне идет, восхищаться моим красноречием, находить, что ни у кого, кроме меня, нет такого изящества! Убедившись в том, что они попались на удочку, я объяснился девчонке в любви, и она выслушала меня с огромным удовольствием, наговорив мне, в свою очередь, тысячу самых лестных вещей. Мы разошлись, и в один из ближайших вечеров я, дабы еще больше утвердить их в мысли о моем богатстве, заперся в своей комнате, которая отделялась от их помещения всего лишь тонкой переборкой, и, достав свои пятьдесят эскудо, пересчитал их столько раз, что на слух можно было принять их за шесть тысяч. Окончательно уверившись тогда в моей денежной наличности, они сна лишились, чтобы угодить мне и исполнить все мои желания.
Португальца звали senhor[14] Васко де Менезес, fidalgo[15] ордена Христа. Он носил длинный шерстяной плащ, высокие сапоги, низенький воротник и огромные усы. Кавалер этот сгорал от любви к донье Беренгеле де Робледо — так звали мою девицу, и пытался влюбить ее в себя, чаще вздыхая за разговором, чем святоша за проповедью великим постом. Он скверно пел и вечно ссорился с каталонцем, самым скучным и жалким из всех божьих созданий. Обедал он, как перемежающаяся лихорадка, через два дня на третий и довольствовался столь черствым хлебом, что его едва мог укусить самый злоречивый человек. Он строил из себя весьма бравого мужчину, но разве только яиц не нес, ибо во всем остальном был совершенной курицей и хвастался как курица, только что снесшая яйцо. Заметив, как быстро подвигаюсь я вперед, оба стали злословить на мой счет. Португалец говорил, что я вшивый мошенник и голодранец, а каталонец называл меня трусом и подлецом. Я все это знал и порой слыхал собственными ушами, но был не расположен им отвечать.
В конце концов девица стала тайком со мной беседовать и принимать мои записки. Начинались они, как обычно: «В этой моей дерзости повинна ваша превеликая красота…» Дальше я предлагал ей себя в рабы, а вместо подписи изображалось сердце, пронзенное стрелой. Мало-помалу мы перешли на ты, и я, дабы дать новую пищу ее вере в мое высокое положение, в один прекрасный день вышел из дому, нанял мула, прикрыл лицо плащом и, изменив голос, подъехал к гостинице и спросил о себе самом: не живет ли здесь его милость сеньор Рамиро де Гусман, владетель Вальсеррадо и Велорете.
— Да, здесь живет невысокого роста кабальеро, которого зовут именно так, — откликнулась девушка.
Я сделал вид, что сообщенные ею приметы меня убедили, что он и есть, кого я ищу, и попросил передать ему, что дон Дьего де Солорсано, его управляющий, приезжал собирать причитающиеся ему доходы и заезжал, дабы поцеловать ему ручки. После этого я удалился и вскоре пришел обратно в своем настоящем виде. Хозяева встретили меня с необычайной радостью, упрекнув, зачем я скрыл от них свои владения в Вальсеррадо и Велорете, и передали поручение управителя.
Этот случай совсем сразил мою девицу, возжаждавшую столь богатого мужа, и мы сговорились с нею о свидании в час ночи в ее комнате, в которую можно было попасть через коридор, выходивший на крышу, куда было обращено ее окно. Всепроницательный дьявол устроил так, что когда я с наступлением ночи, обуреваемый желанием насладиться представившимся случаем, вышел в коридор и стал выбираться на крышу, то поскользнулся, полетел я грохнулся на крышу соседнего дома, где жил какой-то судейский писец, с такой силой, что перебил все черепицы. От шума проснулся весь дом, и, думая, что это воры — судейские обо всех судят по себе, — люди полезли на крышу. Заметив их, я попытался спрятаться за трубу, но тем только усилил их подозрения. Писец, его брат и двое его слуг поколотили меня палками и связали, не оказав мне никакого уважения, и все это на глазах моей дамы. Она, видя все это, только заливалась смехом, ибо, как я уже сказал, считала меня магом и волшебником и вообразила, что это все шутка и некромантия, а потому начала просить меня подняться к ней на крышу: она, мол, посмеялась вдоволь и предостаточно, Я выл под палками и тумаками, но самое обидное было то, что она, думая, будто все это устроено мною нарочно, не переставала хохотать.
Писец тут же стал вести дознание и, услыхав бряцанье ключей в моем кармане, признал их за отмычки и так и записал в протоколе, хотя ясно было видно, что это ключи. Когда я назвал себя доном Рамиро де Гусманом, он весело расхохотался. Удрученный тем, что меня колотили палками на глазах моей возлюбленной, схватили без всякого основания и считают вором, я не знал, как мне поступить. Я преклонял перед писцом колени, но ни этим, ни каким-либо иным способом ничего от него не добился.
Все это происходило на крыше, а судейские способны и черепицы на крыше призвать в свидетели обвинения. Меня велели спустить вниз, что и сделали через окно комнаты, служившей кухней.
Глава XIX,
в которой идет рассказ о том же и о разных других происшествиях
Всю ночь я не сомкнул очей, размышляя о своем несчастье, заключавшемся не столько в падении на крышу, сколько в том, что я попал в руки судейского писца. Вспоминая же найденные будто бы в моем кармане отмычки и исписанные по этому поводу листы дознания, я понял, что ничто не разрастается так в своей величине, как вина под властью судейского крючкотвора. Ночь напролет я измышлял всяческие планы. Мне приходило в голову молить его именем Иисуса Христа, но, вспомнив, что эти книжники сотворили с Христом, я отказался от этой мысли. Много раз пробовал я освободиться от пут, но писец тотчас слышал, что я ворочаюсь, и вставал проверять узлы. Ему, пожалуй, больше не терпелось засудить меня, чем мне освободиться. Чуть только забрезжило утро, писец оделся и, пока в доме все еще спали, явился вместе со своими свидетелями, взялся за ремень и хорошенько прогулялся им по моей спине, обвиняя меня в пороке воровства с таким усердием, с каким может обвинять лишь тот, кто сам предается этому пороку. Так мы проводили время: он одаряя меня ударами, а я — подумывая о том, чтобы одарить его деньгами этой кровью невинного агнца, лишь с помощью которой можно обрабатывать самые твердые алмазы; как вдруг, подвигнутые просьбами моей возлюбленной, которая видела мое падение и убедилась в том, что это не волшебство, явились португалец и каталонец. Писец, видя, что они разговаривают со мной, навострил перо и решил тут же пришпилить их, как моих соучастников. Португалец не стерпел этого и довольно неучтиво с ним поспорил, заявив, что он благородный fidalgo de casa du rey[16] и что я — home muito fidalgo[17] и безобразие и подлость держать меня связанным. Тут он принялся освобождать меня от уз, писец поднял крик о сопротивлении властям, слуга же его, нечто среднее между полицейскими и крючками, поскидав и потоптав ногами свои плащи и порвав на себе воротники, что делается, дабы изобразить не имевшую места драку, стали призывать заступничество королевской власти. Наконец португалец и каталонец развязали меня. Тогда писец, видя, что ему никто не помогает, заявил: