Брюс Фоксли не забыл этого эпизода; но, конечно, более всего мне не повезло в том, что, когда я явился в школу, выяснилось, что мы с ним в одном общежитии. Что еще хуже -- я оказался в его комнате. Он учился в последнем классе и был старостой, а будучи таковым, имел официальное разрешение колотить всех "шестерок"[1]. Оказавшись же в его комнате, я автоматически сделался его особым личным рабом. Я был его слугой, поваром, горничной и мальчиком на побегушках, и в мои обязанности входило, чтобы он и пальцем не пошевелил, если только в этом не было крайней необходимости. Насколько я знаю, нигде в мире слугу не угнетают до такой степени, как угнетали нас, несчастных маленьких "шестерок", старосты в школе. Был ли мороз, шел ли снег -- в любую погоду каждое утро после завтрака я принужден был сидеть на стульчаке в туалете (который находился- во дворе и не обогревался) и греть его к приводу Фоксли.
Я помню, как он своей изысканно-расхлябанной походкой ходил по комнате, и если на пути ему попадался стул, то он отбрасывал его ногой в сторону, а я должен был подбежать и поставить его на место. Он носил шелковые рубашки и всегда прятал шелковый платок в рукаве, а башмаки его были от какого-то Лобба (у которого тоже были этикетки с королевским гербом). Башмаки были остроносыми, и я обязан был каждый день в течение пятнадцати минут тереть кожу костью, чтобы они блестели.
Но самые худшие воспоминания у меня связаны с раздевалкой.
Я и сейчас вижу себя, маленького бледного мальчика, сиротливо стоящего в этой огромной комнате в пижаме, тапочках и халате из верблюжьего волоса. Единственная ярко горящая электрическая лампочка висит под потолком на гибком шнуре, а вдоль стен развешаны черные и желтые футболки, наполняющие комнату запахом пота, и голос, сыплющий словами, жесткими, словно зернышки, говорит: "Так как мы поступим на сей раз? Шесть раз в халате или четыре без него? "
Я так никогда и не смог заставить себя ответить на этот вопрос. Я просто стоял, глядя в грязный пол, и от страха у меня кружилась голова, и только о том и думал, что скоро этот большой мальчик будет бить меня длинной тонкой белой палкой, будет бить неторопливо, со знанием дела, искусно, законно, с видимым удовольствием, и у меня пойдет кровь. Пять часов назад я не смог разжечь огонь в его комнате. Я истратил все свои карманные деньги на коробку специальной растопки, держал газету над камином, чтобы была тяга, и дул что было мочи на каминную решетку -- угли так и не разгорелись.
-- Если ты настолько упрям,. что не хочешь отвечать, -- говорил он, -тогда мне придется решать за тебя.
Я отчаянно хотел ответить ему, потому что знал, что мне нужно что-то выбрать. Это первое, что узнают, когда приходят в школу. Обязательно оставайся в халате и лучше стерпи лишние удары. В противном случае почти наверняка появятся раны. Лучше три удара в халате, чем один без него.
-- Снимай халат и отправляйся в дальний угол. Возьмись руками за пальцы ног. Всыплю тебе четыре раза.
Я медленно снимаю халат и кладу его на шкафчик для обуви. И медленно, поеживаясь от холода и неслышно ступая, иду в дальний угол в одной лишь хлопчатобумажной пижаме, и неожиданно все вокруг заливается ярким светом, точно я гляжу на картинку в волшебном фонаре, и предметы становятся непомерно большими и нереальными, и перед глазами у меня все плывет.
-- Давай же возьмись руками за пальцы ног. Крепче, еще крепче.
Затем он направляется в другой конец раздевалки, а я смотрю на него, расставив ноги и запрокинув вниз голову, и он исчезает в дверях и идет через так называемый умывальный проход, находящийся всего лишь а двух шагах. Это был коридор с каменным полом и с умывальниками, тянувшимися вдоль одной стены, и вел он в ванную. Когда Фоксли исчез, я понял, что он отправился в дальний конец умывального прохода. Фоксли всегда так делал. Но вот он скачущей походкой возвращается назад, стуча ногами по каменному полу, так что дребезжат умывальники, и я вижу, как он одним прыжком преодолевает расстояние в два шага, отделяющее коридор от раздевалки, и с тростью наперевес быстро приближается ко мне. В такие моменты я закрываю глаза, дожидаясь удара, и говорю себе: что бы ни было, разгибаться не нужно.
Всякий, кого били как следует, скажет, что по-настоящему больно становится только спустя восемь -- десять секунд после удара. Сам удар -это всего лишь резкий глухой шлепок по спине, вызывающий полное онемение (говорят, так же действует пуля). Но потом -- о Боже, потом! -- кажется, будто к твоим голым ягодицам прикладывают раскаленную докрасна кочергу, а ты не можешь протянуть руку и схватить ее.
Фоксли отлично знал, как выдержать паузу: он медленно преодолевал расстояние, которое в общей сложности составляло ярдов, должно быть, пятнадцать, прежде чем нанести очередной удар; он выжидал, пока я сполна ощущу боль от предыдущего удара.
После четвертого удара я обычно разгибаюсь. Больше я не могу. Это лишь защитная реакция организма, предупреждающая, что это все, что может вынести тело.
-- Ты струсил, -- говорит Фоксли, -- Последний удар. не считается. Ну-ка наклонись еще разок.
Теперь я вспоминаю, что надо крепче ухватиться за лодыжки.
Потом он смотрит, как я иду, держась за спину, не в силах ни согнуться, ни разогнуться. Надевая халат, я всякий раз пытаюсь отвернуться от него, чтобы он но видел моего лица. А когда я выхожу, то обыкновенно слышу:
-- Эй ты! Вернись-ка!
Я останавливаюсь в дверях и оборачиваюсь.
-- Иди сюда. Ну, иди же сюда. Скажи, не забыл ли ты чего-нибудь?
Единственное, о чем я сейчас могу думать, -- это о том, что меня пронизывает мучительная боль.
-- По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, -- говорит он голосом моего отца. -- Разве вас в школе не учат лучшим манерам?
-- Спа-асибо, -- заикаясь, говорю я. -- Спа-асибо зато... что ты побил меня.
И потом я поднимаюсь по темной лестнице в спальню, чувствуя себя уже гораздо лучше, потому что все кончилось и боль проходит, и вот меня обступают другие ребята и принимаются расспрашивать с каким-то грубоватым сочувствием, рожденным из собственного опыта, неоднократно испытанного на своей шкуре.
-- Эй, Перкинс, дай-ка посмотреть.
-- Сколько он тебе всыпал?
-- По-моему, раз пять. Отсюда слышно было.
-- Ну, давай показывай свои раны.
Я снимаю пижаму и спокойно стою, давая группе экспертов возможность внимательно осмотреть нанесенные мне повреждения.
-- Отметины-то далековато друг от друга. Это не совсем в стиле Фоксли.
-- А вот эти две рядом. Почти касаются друг друга. А эти-то -- гляди -до чего хороши!
-- А вот тут внизу он смазал.
-- Он из умывального прохода разбегался?
-- Ты, наверно, струсил, и он тебе еще разок всыпал, а?
-- Ей-Богу, Перкинс, старина Фоксли ради тебя постарался.
-- Кровь-то так и течет. Ты бы смыл ее, что ли.
Затем открывается дверь и появляется Фоксли. Все разбегаются и делают вид, будто чистят зубы или читают молитвы, а я между теля стою посреди комнаты со спущенными штанами.
-- Что тут происходит? -- говорит Фоксли, бросив быстрый взгляд на творение своих рук. -- Эй ты, Перкинс! Приведи себя в порядок и ложись в постель.
Так заканчивается день.
В течение недели у меня не было ни одной свободной минуты. Стоило только Фоксли увидеть, как я беру в руки какой-нибудь роман или открываю свой альбом с марками, как он тотчас же находил мне занятие. Одним из его любимых выражений -- особенно когда шел дождь. -- было следующее:
-- Послушай-ка, Перкинс, мне кажется, букетик ирисов украсил бы мой стол, как ты думаешь?
Ирисы росли только возле Апельсиновых прудов. Чтобы туда добраться, нужно было пройти две мили по дороге, а потом свернуть в поле и преодолеть еще полмили. Я поднимаюсь со стула, надеваю плащ и соломенную шляпу, беру в руки зонтик и отправляюсь в долгий путь, который мне предстоит проделать в одиночестве. На улице всегда нужно было ходить в соломенной шляпе, но от дождя она быстро теряла форму, поэтому, чтобы сберечь ее, и нужен зонтик. С другой стороны, нельзя бродить по лесистым берегам в поисках ирисов с зонтиком над головой, поэтому, чтобы предохранить шляпу от порчи, я кладу ее на землю и раскрываю над ней зонтик, а сам иду собирать цветы. В результате я не раз простужался.