Создали теорию, и началась горячка творчества. Верлен стоял впереди всех; он первый усмотрел эстетическое откровение в сонете Рембо и был самым плодовитым из всех новаторов искусства.
Он, ранее писавший точные и блестящие сонеты в духе "парнасцев", начал создавать такие изломанные вещи, как вот эта, приводимая Гюйо:
"Луна бросала тупыми углами свои цинковые краски; с высоких острых крыш поднимались густые и черные клубы дыма, напоминавшие собою цифру пять", и т. д.
Малярме, Ролина, Фезансак не уступали Верлену, наводняя журналы своими непонятными сонетами. Сначала Париж, жадный до новинки, читал все это и некоторые вещи имели несомненный успех, как, например, приводимое у Нордау стихотворение "Скука", в котором говорится о "белых лебедях" и где частое повторение носового звука "en" действительно вызывает скуку, но потом Парижу надоели декаденты, и они принуждены были основать свой журнал.
Но Париж не мог так дешево отделаться от больных людей, им же созданных; среди них оказались люди с действительными талантами, с большим чувством, с глубокой тоской в сердце, люди, "взыскующие града". Взвинченное, болезненно развитое воображение не только увеличивало силу их талантов, но и придавало их произведениям странный колорит то какой-то исступленности, то неизлечимой меланхолии, то пророческого бреда, неясных намеков на что-то, таинственных угроз кому-то. И все это давалось в странных образах, связь которых была трудно постигаема, в рифмах, звучавших какой-то особой, печальной, похоронной музыкой. Они пели и жужжали, как комары, и общество хотя и отмахивалось от них, 'но не могло не слышать их песен. А иногда в общем неясном шуме декадентских стихов раздавался действительно ценный и поэтический звук, искренний и простой, как молитва мытаря.
Печально вздыхает Верлен, то задумчивый и размышляющий о смерти, то настроенный молитвенно, то вдруг гневный и проклинающий или кающийся в своих грехах и вдруг, издеваясь надо всем этим, воспевающий чары своей возлюбленной "зеленой феи", медленно, но верно убивавшей его. Он писал свои сонеты всегда в кабачке и всегда в компании со стаканом абсента, его музой, его "зеленой феей".
И в этой обстановке, полубольной и полупьяный, он сообщал публике в кротких и мягко задумчивых стихах свои странные видения:
Я часто вижу сон, пленительный и странный,
Мне снится женщина. Ее не знаю я,
Но с ней мы связаны любовью постоянной,
И ей, лишь ей одной, дано понять меня.
Увы, лишь для нее загадкой роковою
Душа прозрачная перестает служить,
И лишь одна она задумчивой слезою
Усталое чело умеет освежить.
Цвет локонов ее мне грезится неясно,
Но имя нежное и звучно и прекрасно,
Как имена родных утраченных друзей.
Нем, как у статуи, недвижный взор очей,
И в звуках голоса, спокойно отдаленных,
Звучат мне голоса в могилу унесенных.
Это читали, и над этим задумывались. Выступил Метерлинк с своими туманными пьесами. Мрачность их образов пугала воображение и заставляла ум искать в них смысл. Принимались искать, находили и удивлялись; декаденты, люди, еще так недавно объявившие себя стоящими вне всяких моральных законов, ревностно искали бога, доказывали другим необходимость найти его, проповедовали мораль, ту же мораль, что и все проповедуют: веруй, люби и надейся!
Но все это в странных, изломанных фразах, в непонятных стихах, в туманных образах, и наряду с этой моралью масса сонетов, звучных, музыкальных, но проникнутых от первой до последней строчки чем-то таким, что ясно чувствуется, но неуловимо для ума. Казалось, что они хотят испугать или огорчить людей. Раздражительная нота тоски, вечной неудовлетворенной тоски, и какого-то желания, тоже неудовлетворенного, неустанно звучит в этих стихах, звучит и страшно надоедает ушам общества. Но нечто болезненное и нервозное, психоз декадентского творчества, постепенно, незаметно, капля по капле, въедается в кровь общества, и оно колеблется... В нем зарождается та болезнь, которую взлелеяли и культивировали в себе его дети, Верлены и Метерлинки,- культивировали и ныне привили ему ее тонкий разрушительный яд.
И вот буржуа, которые ранее шли в храм Изиды и в "Кабачок смерти", потому что такова тогда была мода и быть в этих местах считалось шиком, ныне ходят туда по внутреннему влечению - к Изиде, чтоб как-нибудь, хотя по-язычески, но помолиться; в "Кабачок смерти",- чтоб испытать мистический ужас пред вечной загадкой существования, пред этой "все примиряющей, все выравнивающей, одинаково всех возлюбившей" вечной героиней декадентских стихов - смертью.
Пресыщенные и развратные буржуа, скептики и материалисты, вдруг круто поворачивают назад; является интерес к мистическим книгам средневековых монахов, из старого хлама библиотек достают трактаты о дьяволах и магии, в театре возрождается мистерия, в романах - католицизм; кожевенный заводчик Луи Падуан пишет брошюру о Сераписе и в ней пытается доказать, что никогда человек не создавал себе бога более истинного, живого и всеохватывающего, чем Серапис - бог, сотворенный Птолемеями, и, наконец, в 1894 году Жорж де-Буа насчитывает в Париже более двадцати всевозможных религиозных культов. А декадентское творчество все разрастается, странные, развинченные и развинчивающие нервы сонеты наводняют страницы журналов, говоря о чем-то неясном, туманном и зловещем. Эти песни разлагающейся культуры звучат похоронным звоном зарвавшемуся, нервно истощенному и эгоистическому обществу и всё более истощают его.
Но как случилось, что отрицатели и анархисты-декаденты вдруг превратились в проповедников морали и учителей жизни?
Ответ прост. Все они более или менее заражены манией величия, хотят непременно совершить подвиги и насладиться обаянием славы. Это возможно только на почве служения людям. И вот они хотят дать людям то, в чем прежде всего нуждаются сами. Их вдохновение неискренно и аффектированно, их форма непроста и некрасива, но она странна, и это вызывает симпатии к ней. У них есть желания, но нет энергии, и, как все культурное общество, они рабы жизни, болезненно бьются в ней, как мухи в паутине, и раздражительно жужжат, наводя уныние и тоску и своей работой еще более обесцвечивая окружающее. Они желали бы на чем-нибудь укрепиться и не видят вокруг себя ни одной точки опоры; от этого они меняют свой цвет, как хамелеоны, сегодня морализируя, завтра являясь апологетами порока и виртуозами его.