НАЗОВИ МЕНЯ СВОИМ ИМЕНЕМ
Андре Акиман
Для Альбио,
души моей жизни
2007
второе издание
май–июль, 2017
перевод посвящается JLA
переводчик: Spiky
редактор: Hanabi
корректор: пылинка
ЧАСТЬ 1. Если не позже, то когда?
«Бывай!» Слово, голос, отношение.
Я никогда прежде не слышал, чтобы кто-нибудь использовал «бывай» в качестве прощания. Оно звучит грубо, резко и пренебрежительно. Его произносят люди, которым не важно, встретят ли они тебя снова.
Это первое, что приходит на ум, когда я вспоминаю о нем. И я все еще слышу это. «Бывай!»
Я закрываю глаза, произношу это слово, и вот я снова в Италии много лет назад, спускаюсь по подъездной дороге, вижу, как он выходит из такси: свободная синяя рубашка, широко распахнутый воротник, солнечные очки, соломенная шляпа, его голая кожа. И вот уже он пожимает мою руку, подает свой рюкзак, вытаскивает из багажника небольшой чемодан и спрашивает, дома ли отец.
Это могло начаться именно там и тогда: его рубашка, закатанные рукава, округлые пятки, выскальзывающие из стоптанных эспадрилий, желание ощутить горячую нагретую гальку дороги, ведущей к нашему дому, каждый его широкий шаг уже спрашивал: «В какой стороне пляж?»
Постоялец на то лето. Еще один занудный умник.
Не задумываясь, практически повернувшись спиной к машине, он машет свободной рукой, небрежно бросает: «Бывай!» — другому пассажиру. Может, с ним он разделил плату за проезд от станции. Без обращения по имени, без какого-то другого жеста, чтобы смягчить колкое прощание. Ничего. Единственное слово: живое, уверенное, грубое — выбирай на свой вкус, его это не волнует.
«Вероятно, — подумал я в тот момент, — именно так он попрощается с нами однажды. Этим резким, небрежным “Бывай!”»
А ведь мы должны были жить с ним бок о бок долгие шесть недель.
Он крепко меня испугал. Неуживчивый тип.
И все же я мог бы его полюбить. От округлого подбородка до округлых пяток. И спустя несколько дней я бы нашел то, за что смог бы его ненавидеть.
Он — тот человек, чье фото на форме заявления несколько месяцев назад бросилось мне в глаза с обещанием мгновенной взаимной симпатии.
Прием постояльцев летом был для моих родителей способом помочь молодым ученым отредактировать рукопись перед публикацией. На шесть недель каждое лето мне приходилось освобождать свою спальню и перебираться в следующую по коридору меньшую комнату, раньше принадлежавшую моему деду. В зимние месяцы, когда мы переезжали в город, она превращалась то в кладовую для инструментов, то в склад, то в мансарду, где все еще гуляли отголоски того, как мой дед, мой тезка, скрежетал зубами во сне, теперь уже вечном. Летние постояльцы ни за что не платили, получали в свободное пользование весь дом и могли делать все, что пожелают, с одним условием: каждый день час или около того помогать отцу с корреспонденцией и всевозможной бумажной работой. Они становились частью семьи, и по прошествии почти пятнадцати лет мы привыкли получать ворох открыток и подарков не только к Сочельнику, но и в течение всего года от людей, теперь тесно связанных с нами и готовых, оказавшись в Европе, изменить свой маршрут, заехав в Б. на день или два всей своей семьей, чтобы предаться ностальгии.
За едой часто бывали еще два-три гостя, иногда соседи или родственники, иногда коллеги, адвокаты, доктора, богатые и знаменитые, кто заруливал к нам повидаться с отцом по пути в их собственные летние виллы. Иногда мы открывали двери столовой даже для случайных туристических парочек, слышавших о старой вилле и просто желающих посмотреть на нее со стороны. Наше приглашение присоединиться к нам за столом и рассказать о себе казалось им невероятно очаровательным. И Мафалда, поставленная в известность в последний момент, готовила свои привычные закуски на скорую руку.
Отец, сдержанный и застенчивый в домашней обстановке, ничто не любил так сильно, как поддержать беседу на нескольких языках с юной интеллигенцией, пока под жарким полуденным солнцем, после нескольких стаканов «Rosatello», неизбежно накатывало оцепенение. Мы назвали это между собой «обеденной каторгой». Через некоторое время так говорило и большинство наших шестинедельных гостей.
Может быть, это началось вскоре после его приезда в один из тех мученических обедов. Он сидел рядом со мной, когда до меня внезапно дошло: несмотря на легкий загар, приобретенный им ранее за краткое пребывание на Сицилии, цвет его ладоней был так же бледен, как мягкая кожа подошв, горла, внутренней стороны предплечий. Впрочем, они обычно и не получали много солнца. Почти светло-розовая, лоснящаяся и гладкая, как испод живота у ящерицы. Интимная, целомудренная, девственная, как румянец на лице атлета или наметившийся рассвет после штормовой ночи. Это рассказало мне о нем вещи, о которых я и не знал, что можно спросить.
Это могло начаться в те бесконечные часы после обеда. Обычно все бездельничали в доме или снаружи, тела в купальниках лежали тут и там, пока кто-нибудь не предлагал, в конце концов, спуститься всем нам к скалам и поплавать. Родственники, двоюродные сестры, соседи, друзья, друзья друзей, коллеги и вообще кто угодно, кто мог постучать в нашу дверь и спросить, можно ли воспользоваться нашим теннисным кортом, — всех с охотой приглашали побездельничать, и поплавать, и поесть, и, если они задерживались, остаться на ночь.
Или это началось на пляже. Или на теннисном корте. Или в его первый день здесь во время нашей самой первой прогулки: меня попросили показать ему дом и окрестности и — за одним следовало другое — показать закрытую железную дорогу, соединявшую раньше Б. и Н. Она пробегала в отдаленных пустынных районах, и к ней необходимо было пройти мимо очень старых кованых железных ворот. «Здесь где-то есть и закрытая станция?» — спросил он, глядя на нее сквозь деревья под палящим солнцем. Возможно, он лишь пытался задать подходящий вопрос сыну хозяина дома. «Нет, здесь никогда не было станции. Поезд просто останавливался по требованию». Он заинтересовался поездом; рельсы казались очень узкими. Я объяснил: «Это был поезд с двумя вагонами, несущими королевские знаки отличия. Теперь в нем живут цыгане. Они живут в нем с тех самых пор, как моя мама бывала здесь ребенком каждое лето. Цыгане оттащили сошедшие с рельсов вагоны дальше вглубь материка». Хотел ли он осмотреть их? «Может быть, позже». Вежливое равнодушие, как будто он заметил мое неуместное рвение занять его и незамедлительно мягко отстранил в сторону.
Это меня задело.
Вместо этого он сказал, что хочет открыть счет в одном из банков Б.: ему платили за работу с итальянским переводчиком, нанятым итальянским издателем его книги.
Я решил, что мы отправимся туда на велосипедах.
Разговор на колесах был ничем не лучше пешего. По пути мы остановились что-нибудь выпить. Бар «Tabaccheria» был совершенно темным и пустым. Владелец вычищал пол крепким раствором аммиака. Мы отступили наружу так быстро, как только смогли. Одинокий черный дрозд, устроившись на средиземноморской сосне, переливался на нескольких нотах, моментально тонущих в треске цикад.
Я сделал жадный глоток из большой бутылки минеральной воды, передал ему и снова отпил после него, затем плеснул немного воды на руки и обтер лицо, запустил мокрые пальцы в волосы. Вода была недостаточно холодной, недостаточно газированной, оставляла после себя неутоленное подобие жажды.