— Этой ночью, я обещаю, синьора П., никакого покера, никакого алкоголя. Я надену чистую одежду, пройдусь по своим записям и после ужина мы все посмотрим телевизор и сыграем в канасту, как старые люди в Маленькой Италии. Но сначала, — добавил он с чем-то, напоминающим усмешку, — мне надо встретиться с Милани. Вечером, обещаю, я буду самым послушным мальчиком на всей Ривьере.
Так это случилось. После короткого забега до Б. он стал «зеленым» Оливером на весь день, он стал ребенком, не старше Вимини, со всей ее прямотой и покладистостью. Он также привез огромный букет из цветочной лавки. «Вы сошли с ума», — сказала мать. После обеда он изъявил желание прикорнуть. Первый и единственный раз за все время его пребывания здесь. И в самом деле, после дневного сна (проснувшись только в пять) он сразу потерял лет десять: румяные щеки, отдохнувшие глаза, изможденность исчезла. Он как будто стал моего возраста. По уговору тем вечером мы уселись все вместе (гостей не было) и смотрели что-то романтическое по телевизору. Лучшей частью вечера было то, как все, даже Вимини, заглянувшая к нам, и Мафалда, у которой было свое «место» возле двери в гостиную, обсуждали каждую сцену, предсказывали конец, по очереди возмущались и насмехались над глупыми поворотами в истории, актерами, героями. «Почему, что бы ты сделал на ее месте?» «Я бы бросил его, вот что я бы сделал». «А ты, Мафалда?» «Ну, по моему мнению, ей стоило принять его, когда он попросил об этом впервые, а не колебаться так долго». «Я думаю точно так же! Она получила именно то, на что напрашивалась. Сама виновата».
Нас прервали только однажды. Это был звонок из Штатов. Оливер любил говорить по телефону экстремально кратко, практически обрывать звонки. Мы услышали его неизбежное «Бывай!», трубка повешена. Он никогда не комментировал эти звонки. Мы никогда не спрашивали.
Мы не успели сориентироваться, как он уже вернулся, сразу спросив, что пропустил по сюжету. Каждый вызвался добровольцем, желая заполнить этот пробел. Включая отца, чья версия произошедшего была менее подробной, чем версия Мафалды. Было очень шумно, в итоге все мы пропустили гораздо больше, чем Оливер за время разговора по телефону. Мы много смеялись. В какой-то момент, пока мы сосредоточенно следили за драматическим накалом страстей, в гостиную вошел Анчизе и, развернув мокрую старую футболку, показал вечерний улов: огромный морской окунь. Общим советом мы моментально проголосовали приготовить его на завтрашний обед и ужин. Отец решил налить всем граппы, даже Вимини несколько капель.
В ту ночь мы легли спать рано. Это был день истощения. Я спал очень крепко и долго. Когда я спустился, уже убирали завтрак со стола.
Я нашел его лежащим на траве со словарем по левую руку и желтой тетрадью под грудью. Я надеялся, он все еще будет либо изможденным, либо со вчерашним настроением. Но он был полностью погружен в работу. Мне было неловко нарушить тишину. У меня был соблазн отступить и снова делать вид, будто я его не замечаю. Однако сейчас это казалось сложной задачей, особенно после нашего утреннего разговора пару дней назад: тогда он сказал, что видит насквозь мои маленькие представления.
Можно ли было восстановить наше хрупкое общение, не разговаривая, потому что мы смущались говорить теперь?
Возможно, нет. Это могло усугубить ситуацию еще сильнее. Как можно решиться на подобную глупость? Сделать вид, будто случившееся — даже не игра, а фикция? Все мое нутро восставало против.
— Я ждал тебя прошлой ночью, — голос прозвучал именно так, как моя мать порой упрекала отца, без объяснения возвращавшегося домой слишком поздно. Я никогда не думал, что смогу звучать так сварливо.
— Почему ты не поехал в город? — спросил он в ответ.
— Без понятия.
— Мы отлично провели время. Ты бы тоже расслабился. Ты хоть отдохнул?
— В некотором смысле. Маятно. Но все в порядке.
Он отвернулся обратно к своим страницам и забормотал какие-то отдельные слоги, явно демонстрируя полную сосредоточенность на переводе.
— Ты поедешь в город этим утром? — я знаю, что мешал ему, и ненавидел себя за это.
— Может быть, позже.
Я должен был понять намек, и я его понял. Но часть меня отказывалась принять, как быстро все вернулось на круги своя.
— Я сам собирался отправиться в город.
— Понятно.
— Я заказывал книгу, ее как раз доставили. Заберу в книжном.
— Что за книга?
— «Арманс».
— Могу забрать ее, если ты хочешь.
Я почувствовал себя ребенком, который, несмотря на все косвенные просьбы и намеки, не может прекратить напоминать своим родителям, что они обещали взять его в магазин игрушек. Не было необходимости ходить вокруг да около.
— Я просто надеялся, что мы можем съездить вместе.
— Имеешь в виду, как в прошлый раз, — уточнил он, едва ли помогая мне сказать то, что я был не в силах выразить самостоятельно. Он не облегчал вещи, делая вид, будто забыл тот самый день.
— Не думаю, что мы когда-либо сделаем что-то подобное снова, — я старался выглядеть благородно, и немедленно оказался похоронен в собственном провале, — но, да, как в тот день.
Если ему того хотелось, что ж, я тоже мог быть вульгарным.
Будучи невероятно стеснительным парнем, я нашел в себе смелость упорствовать по одной простой причине: из-за повторяющегося уже две или три ночи подряд сна. В нем он меня умолял, раз за разом повторяя: «Ты убьешь меня, если остановишься». Мне казалось, я помнил контекст, и он смущал меня так сильно, что я отказывался в этом признаваться, даже будучи наедине с самим собой. Я прятал его под покровом и бросал лишь короткий взгляд в его сторону.
— Тот день принадлежит другому пространственно-временному континууму. Мы должны научиться отпускать неловкие воспоминания…
Оливер слушал.
— Этот голос мудрости — твоя самая выигрышная черта, — он поднял глаза от тетради и посмотрел на меня в упор. Разумеется, меня моментально захлестнул ужасный стыд. — Я действительно нравлюсь тебе так сильно, Элио?
— Нравишься ли ты мне?
Я бы хотел, чтоб мой голос звучал недоверчиво, как будто меня удивлял факт его сомнения в подобной вещи. Лучше было бы смягчить тон, добавив многозначительное увертливое «Может быть», что значило на самом деле «Абсолютно». Я размышлял слишком долго — с моего языка сорвалось совершенно иное:
— Нравишься ли ты мне, Оливер? Я боготворю тебя.
Ну вот, я сказал это. Мне хотелось, чтоб это слово поразило его, было как пощечина, за которой следом незамедлительно идут самые томные ласки. Что может нравиться, когда мы говорим о боготворении? Это должно было бы стать убедительным ударом-нокаутом, с которым не тот, кого ударили, а его ближайшие друзья отводят вас в сторону и говорят: «Слушай, мне кажется, ты должен знать, такой-то тебя боготворит». «Боготворить», кажется, выражает больше, чем кто-либо осмелился бы сказать в сложившихся обстоятельствах. К тому же это было самое безопасное и, в конечном счете, самое малопонятное, что я мог сказать. Я снова дал себе шанс вынуть правду из своей груди, сохраняя лазейки для отступления. Просто на случай, если бы, поддавшись порыву, я зашел слишком далеко.
— Я отправлюсь с тобой в Б., — сказал он. — Но… без разговоров.
— Без разговоров, никаких, ни слова.
— Что скажешь, если мы оседлаем велосипеды через полчаса?
«Ох, Оливер, — сказал я сам себе по пути на кухню по-быстрому перекусить, — я сделаю для тебя что угодно. Я поеду вверх по холму с тобой, и я буду соревноваться с тобой по пути в город, и не стану упоминать море, когда мы достигнем бермы, и я подожду в баре на piazzetta, пока ты сходишь к своему переводчику, и я прикоснусь к мемориалу неизвестного солдата, погибшего на Пьяве, и я не произнесу ни слова, я покажу тебе дорогу к книжному, и поставлю оба наших велосипеда, мы заедем вместе и выйдем вместе, и я обещаю, я обещаю, я обещаю, не будет никакого намека на Шелли, или Моне, или на то, что два дня назад ты добавил еще одно годовое кольцо моей душе.