– Всем разойтись вдоль колонны, – тихо приказал Глинский замершим в кузове диверсантам, еще не понимая, что произошло. На всякий случай и сам отошел подальше от грузовика и стал жадно, с нарастающей тревогой прислушиваться к разговорам и ко всему, что делалось вокруг.
К голове колонны промчались по обочине два мотоцикла с пулеметами на колясках. Мелькнуло мимо Глинского знакомое лицо лейтенанта-разведчика. И это особенно насторожило: ведь моторазведка двигалась впереди бронеавтомобилей… Неужели обнаружили исчезновение колонны?
– Что означают гудки машин? – спросил Глинский у командира, который остановился рядом, прикуривая от спички папиросу.
– Приказ остановить колонну, – ответил тот, сверкнув в темноте белками глаз. – Сбились, видимо, с маршрута.
Вдруг впереди послышались крики, затрещали выстрелы, зататакали автоматы, веером устремились над полем светлячки трассирующих пуль… Глинский похолодел: в колонне, кроме как у переодетых диверсантов, ни у кого не было автоматов.
Внезапная стрельба словно разбудила всех. С кузовов машин посыпались красноармейцы, послышался лязг оружия.
– Всем собраться у своих машин! – начала перекатываться вдоль колонн команда.
Будто в поисках своей машины, Глинский все дальше уходил от грузовика к хвосту колонны. Он понял, что их разоблачили, хотя и не мог догадаться, как это произошло. Нестерпимо хотелось рвануться в поле, в ночь, подальше от колонны, но боялся, что тут же получит в спину пулю.
Стрельба вдруг вспыхнула впереди него – туда только что ушли его люди.
– В колонне диверсанты! – послышался чей-то взвинченный голос.
И совсем рядом, по другую сторону грузовика, кто-то кому-то приказывал:
– Задерживать всех, кто с автоматами! При малейшем сопротивлении стрелять. У них за старшего тот майор.
Глинскому показалось, что на него устремились сотни пар глаз. Бросать автомат уже было поздно, и он, вскинув его, не сознавая еще, что делает, застрочил во все стороны, завертелся волчком и метнулся через кювет в темноту. Охваченный ужасом, он бежал изо всей мочи, пересиливая странный паралич, когда, будто во сне, отнимаются ноги. Похолодевшей спиной чувствовал, как в него целятся десятки винтовок, и ждал рокового удара. И верно: сзади загремели выстрелы, и он услышал, как зацвинькали над головой пули. Но продолжал бежать, рассекая грудью и лицом жесткие волны колосьев. Когда отбежал, казалось, далеко, когда колонна растворилась где-то в густом сумраке, вдруг острой болью обожгло правую ногу выше колена. Глинский захромал, но не остановился, вкладывая последние силы в это неожиданное бегство. И только тогда, когда почувствовал, что легкие уже отказываются дышать, а сапог сделался тяжелым от натекшей туда крови, упал на землю и сквозь бешеный стук сердца и хрип легких стал вслушиваться в приглушенную расстоянием замиравшую стрельбу.
Чуть передохнув, он, гонимый страхом, пополз еще дальше, в глубь поля. Только после того как машины, зашумев моторами, развернулись и ушли по дороге обратно, Глинский замер на месте, вслушиваясь в обступающую его тишину. Потом достал из полевой сумки индивидуальный пакет и начал перевязывать прямо поверх галифе простреленную ногу.
Ощущая, что спина его все еще хранит холод страха, он пытался охватить мыслью происшедшее. Как могли красные разоблачить их в этом людском муравейнике? Кто еще уцелел из его абвергруппы? Неужели никто?.. Тогда Владимиру Глинскому несдобровать. Рука абвера карает жестоко, тем более что его могут заподозрить в измене.
В измене? Кому?.. Немцам?
Глинский бинтовал ногу, стараясь сделать повязку тугой, чтобы остановить кровотечение, и чувствовал, что мысли его затухают, не успев разгореться, словно он боялся заглянуть себе в душу. На него наваливалось безразличие, необъяснимое отвращение к себе, желание уйти от вопросов, которые рождались словно в стороне от него и тут же требовательно стучались в его голову и в сердце, а он все старался отмахнуться, не решаясь посмотреть на них в упор. Легче было превратиться в червяка, уйти в землю, чтобы никогда больше не увидеть неба, чем отвечать на вопросы, еще не созревшие, не оформившиеся, но уже с жестокостью напоминавшие о себе и словно говорившие о том, что не уклониться от них, как не уйти от самого себя.
Неожиданно перед его мысленным взором всплыли лица генерала и полковника, которых он встретил на почте в ночь накануне войны, вспыхнуло и угасло лицо лейтенанта-разведчика. Вспомнилась строгость в облике полковника, проверявшего у него документы. И кажется, впервые он подумал о них о всех как о сильных русских людях, на которых поднял руку с мерзким, тайным, чужим оружием. Как же случилось, что он пришел на эту землю как лютый ее враг? И как ему теперь быть, когда вокруг разверзлась неизвестность?.. Но почему же неизвестность? Немцы завоюют Россию, и он вернется в поместье отца, откопает свои драгоценности… А что потом?
Глинскому не хотелось ни думать, ни жить, ни ощущать эту ночь с зависшими над ней тусклыми звездами, с далеким лаем собак и сухим позваниванием колосьев над головой. Он лег на спину, закрыл глаза и вздохнул так, словно вырвалась из груди его живая душа.
Вспомнилось далекое, вспомнился отец…
24
Старый граф Святослав Глинский еще от родовитых его предков перенял убеждение, что человек бывает прекрасен или в первозданной темноте своей в рамках трудового и житейского опыта, или познав науки до самых вершин, когда разум свободно и гордо парит над сложной суетностью бытия, а постигшее законы красоты сердце способно черпать радость из распыленной в жизни поэзии, пластики и гармонии. Пороками же, по мнению графа, поражена только средняя часть человечества – именно та, которая лишь прикоснулась к учению и культуре, но дальше не пошедшая из-за умственной несостоятельности или вытекающей из нее постыдной бедности.
Исходя из такого воззрения, помещик Святослав Глинский делал все возможное, чтобы никто из крестьян, работавших на его землях, и не помышлял об учении, дабы не обрел губительно-низменных чувств. Но был граф неслыханно щедр и даже расточителен в расходах на образование своих сыновей – Николая и на год младшего Владимира. С самого малолетства к ним были приставлены выписанные из-за границы гувернеры и учителя, обучавшие их французскому и немецкому, хорошим манерам и музыке. Росли сыновья, радуя почтенных родителей способностями, благочестием и благочинием. К своей зрелости, как и подобает обладателям наследственного дворянского титула, они уже имели университетское образование: Николай – экономическое, Владимир – юридическое. Связи и знакомства отца, а также родовитость их фамилии гарантировали им высокие карьеры при царском дворе или в министерствах. К октябрю семнадцатого Николай уже успел год прослужить в Петрограде, ступив на стезю благородной деятельности во имя процветания царской династии и отечества, а Владимир только еще определялся на должность в губернской судебной палате, дабы начать, как никто до него, укреплять в народе веру, что власть олицетворяет собою волю божью, утверждает законы добра и справедливости, по которым собственность является святой неприкосновенностью, а ее обладатели – главная опора государства, коей законы эти благоволят.