Признаки болезни вновь проявились в конце зимы. Анализы каждый раз становились всё хуже и хуже. Я видел, что порой ему, бывает очень тяжело, но он держался мужественно. Мы оба с ожесточением держались за тонкую нить, соединяющую наши родственные души. Нить, готовую оборваться в любой момент.
Так мы встретили и проводили весну. Последнюю весну в его жизни.
Когда болезнь отступала, он с удовольствием бегал по оврагам и пригоркам, покрытым сочной, ещё не обожженной солнцем зеленью с ярко красными островками крымских маков.
Всё чаще друг мой стал подводить меня к морю.
Оно ещё не прогрелось, и вода была прохладной. Зная его азарт, и опасаясь простуды, я брал его на поводок и уводил снова в парк. Он не сопротивлялся, только иногда, вдруг резко останавливался, поворачивал морду в сторону набегающих волн, жадно втягивал носом прохладный морской воздух и тихонько поскуливал. — Нельзя друг, холодно ещё. Потерпи немного, — говорил я ему и он, вздохнув, послушно следовал за мной.
В июне провели ещё одно об следование. Прогноз был неутешительным. Да и по поведению ризена, я видел, что ему нелегко.
Раньше он не особенно привечал врачей, сейчас же с необычайной готовностью собирался на очередную процедуру в клинику, даже поторапливал меня.
Пока мы шли, он несколько раз забегал вперед, и с надеждой заглядывал мне в глаза, в которых ясно читался вопрос: «Они помогут мне?» Конечно помогут! Обязательно помогут! Всё у нас с тобой будет хорошо! Ведь ты у меня такой умница! — как можно бодрее и ласковее говорил я ему, а у самого в горле застревал комок. Он понимающе и благодарно тёрся об мою ногу и, ускоряя шаг, бежал к врачам…
Вода в море прогрелась. Начался купальный сезон, и его неудержимо тянуло в море.
Однажды, теплым, тихим вечером, когда отдыхающих на берегу практически не было, я привел его на пирс, тот самый пирс, на котором, его когда-то сопливым щенком инструктор учила плавать. Снял ошейник, погладил и оказал: «Ну давай, иди купайся!» Он радостно взвизгнул, подпрыгнул, лизнул меня в щеку и разбежавшись, плюхнулся в воду.
Плавал он медленно и долго. На морде сияло блаженство. Он был в своей любимой стихии и наслаждался ею.
Но это купание оказалось последним. Он, наверное, чувствовал это, потому что долго не хотел выходить из воды. Наконец, вышел, побродил по пляжу и снова медленно зашел в воду, постоял, о чем-то подумал, вернулся на берег и лег на ещё теплую от дневного зноя гальку.
Я не беспокоил его.
Полежав некоторое время, с закрытыми глазами, пес поднялся, медленно подошел ко мне, сел рядом, лизнул руку и затих.
Всё больше времени друг мой проводил где-нибудь в прохладном уголке квартиры и дремал. Скорее всего, то была не дрёма. Скорее всего, закрыв глаза, он уходил в свой мир и думал о чём-то своём.
Когда становилось полегче, ризен вставал из своего укрытия, брал в зубы свою любимую игрушку, подходил ко мне и привычным жестом, тыча игрушкой в колени, приглашал с ним поиграть. Наигравшись, брал игрушку, и, лизнув меня в руку, вновь уходил в своё укрытие.
Лето было на переломе. Жара изматывала его. Он всегда плохо переносил жару, а тут ещё болезнь.
Как только солнце начинало клониться к закату и удлинившиеся тени, от домов и деревьев, давали хоть какую-то прохладу, мы не спеша, уходили в дальний, заброшенный угол парка. Там в лесопосадке, была у нас заветная сосна. Ее нижние ветви располагались горизонтально, образуя шатёр, а крона не пропускала солнечные лучи. Мягкая, хвойная подстилка толстым слоем укрывала сухую, давно не видавшую дождя, землю. Под этим шатром было тихо и уютно. Я усаживался на камень и прислонялся спиной к стволу, а мой четвероногий друг ложился на бок, сладко вытягивался и закрывал глаза. Так мы наслаждались вечерней прохладой, пока солнце не уходило за горизонт, а сумерки не становились густыми.
… Из жизни он ушел достойно.
В последние дни, чувствуя приближение разлуки, я был всё время с ним.
Однажды, когда я сидел за письменным столом и с усилием пытался заставить себя заняться работой, он нетвёрдой походкой, медленно подошел ко мне, ткнулся носом в ногу. — Что мой хороший? — спросил я его. Он пристально посмотрел мне в глаза, приветливо вильнул обрубочком хвостика и направился к холодильнику. Я достал ему его любимые сосиски. Он утвердительно хрюкнул, не спеша, тщательно пережевывая каждый кусочек, съел все, вылизал, как обычно это делал, свою миску, попил воды, снова, посмотрев на меня, вильнул обрубочком хвоста. Я нежно погладил его, прижал голову к коленям. Он замер.
Постояв так немного, вздохнул, лизнул мою руку, пошел на свою подстилку, улегся, повернувшись к стене…
Похоронил я своего друга под раскидистой крымской фисташкой, росшей на невысоком холме.
С этого холма хорошо видна долина, поросшая кустами можжевельника, молодыми елками, орехом и высокими травами. Здесь он так любил носиться, придумывая для себя самые невероятные развлечения.
Вдали, до самого горизонта, во весь охват окоема, простирается его любимое море. В свежую погоду, здесь к шелесту листьев фисташки, примешивается шум далеких волн, накатывающихся на каменистый берег…
…Глубокая осень. Яркий солнечный день. Не вообразимая голубизна, не затуманенного ни единым облачком неба. Природа отдыхает от буйства летней жары.
С моря дует ровный, прохладный, упругий ветер. Там, вдали, от самого горизонта катятся и катятся на берег вспененные гривы зелено-голубых волн. Тех самых шипящих, с обламывающимися гребнями, волн, которые он так любил.
Я сижу на камне возле моего друга под фисташкой. Я часто прихожу сюда, просто посидеть, помолчать. Мы многое успели повидать с ним за те недолгие годы, что отвела нам судьба. Он многому меня научил, и многое во мне изменил…
Я тихо читаю ему свои стихи:
Комок подступает к горлу, слезы жгут глаза. Но я не стыжусь ни слёз, ни своей минутной слабости. Да и чего мне стыдиться. Ведь я пришел к другу.