Таким образом, жена вернулась ко мне с чужими для меня детьми, и в том же месяце явились ко мне представители прихожан и передали мне волю общины: я должен покинуть храм. Находившийся среди представителей один из боссов молодежной организации, который ранее полагал меня своим лучшим советчиком, заявил, что они не могут считать своим пастырем человека, решившего жить с распутной женщиной, ибо это явится дурным примером для молодежи, но, жалея меня, внезапно очутившегося под открытым небом, молодежная организация берется построить для моей семьи временное жилье на месте бывшей птицефермы, где сейчас не осталось ни одной курицы.
Вот ведь как все повернулось! Оказывается, я и моя жена будем дурно влиять на воспитание подростков. Не знаю уж, в чем могло сказаться это дурное влияние. Во всяком случае, во всей нашей долине не было второй женщины, которая отстаивала бы свои идеи, пусть бредовые, с таким поистине достойным подражания педагогическим педантизмом и стоицизмом. Разве не этот самый сексуальный стоицизм заставил мою жену покинуть меня, а потом ко мне вернуться? И все это происходило в нашей деревне, где – несмотря на распущенность нравов – одержимой сексуальным психозом женщине не остается ничего иного, как прикидываться сумасшедшей.
Итак, меня изгнали из храма. Это не явилось для меня катастрофой, потому что я не бедняк, у меня есть деньги – оставшееся от отца наследство. И все же я никуда не уехал, поселился во времянке, или, попросту говоря, лачуге, построенной для меня молодежной организацией на месте, где некогда жили сотни пригнанных на принудительные работы корейцев, а позже устроили птицеферму, насчитывавшую несколько тысяч кур-несушек, которые ежегодно давали десятки тысяч яиц, не имевших никакого сбыта, отчего птицеферма в конце концов прогорела, а оставшиеся без присмотра куры все до единой подохли от голода и холода. Я помню, какая стояла вонь, когда сжигали их трупы. Лачуга, ставшая отныне домом для меня, моей жены и двух маленьких девочек, была самой жалкой постройкой, которую мне когда-либо приходилось видеть. Она, естественно, состояла из одной комнаты, без всяких внутренних перегородок, а от внешнего мира нас отделяли грубо сколоченные и кое-как оштукатуренные дощатые стены. Штукатурка не закрывала Щелей между досками, и я очень скоро понял, что эти щели соответствовали замыслу строителей: каждую ночь под покровом темноты к лачуге прокрадывались молодые парни и девушки, горевшие желанием понаблюдать за нашей семейной жизнью.
Скитаясь по Африке, ты, наверно, не раз слышал по ночам шорохи и осторожные шаги вокруг твоей палатки, разбитой где-нибудь посреди саванны или в джунглях, на небольшой, очищенной от растительности площадке. Кажется, в детстве я читал о чем-то подобном у Йоитиро Минами. Теперь такой шум стал постоянным фоном наших ночей. Я, жена и девочки спали, а вокруг дома слышались осторожные шаги. Сначала я думал, что это бродит отшельник Гий, тот самый старик, что жил один в лесной глуши. Порой он выходил из лесу и блуждал по долине в поисках съестного. Старик безошибочно знал, где и чем можно поживиться. А у меня съестным и не пахло, зачем же ему тогда попусту тратить время и кружить по ночам около нашей лачуги? И вскоре я понял, чьи шаги бесцеремонно врывались в наш сон: те самые люди, которые изгнали меня из храма, утверждая, что я дурно повлияю на воспитание молодежи, приходили ночью подглядывать за моей семьей. Поэтому они и лачугу так построили – оставили щели в стенах. Их снедало любопытство: еще бы! – в одной комнате жили бывший священнослужитель, сошедший с пути истинного ради похоти, его жена, ужасно распутная женщина, и две девочки, дочери распутницы, не имевшие никакого отношения к бывшему священнослужителю. Жители долины надеялись увидеть скандальные сцены, картины разврата и разгула, далеко превосходящие их скудное воображение. Бедняги! Как жестоко они разочаровались! Хоть мы и жили с женой под одной крышей, но супружеские отношения у нас не восстановились. И все же наиболее упорным рецидивистам подглядывания порой удавалось видеть довольно любопытные сцены: моя жена, подозревавшая, что я только п жду случая изнасиловать или принудить к разврату совсем еще маленьких девочек, внезапно вскакивала среди ночи, включала свет, откидывала наше одеяло – спали мы все вместе, вповалку – и проверяла, в каких позах мы лежим. Очевидно, эта дикая фантазия была следствием ее постоянной неудовлетворенности. Впрочем, мне не хотелось углубляться в психологический анализ поведения моей жены и заводить с ней разговор на подобные темы, потому что она сразу бы затеяла спор о страсти вообще и обо мне в частности – почему я не пытаюсь удовлетворить мучающую меня страсть.
Скажу только одно – в день своего возвращения жена сразу же попыталась внести ясность в наши будущие отношения. Когда измученные девочки уже спали крепким сном и нам ничего другого не оставалось, как тоже лечь спать, жена, задремавшая у очага, где еще дотлевали угольки и посвистывал чайник, вдруг встрепенулась, широко открыла покрасневшие, полные ненависти глаза и произнесла:
– Запомни раз и навсегда: не смей ко мне прикасаться! Я сделала себе операцию – специально, чтобы никогда больше не заниматься этими гадостями.
Не знаю, правду ли она сказала или ей просто очень хотелось представить все в таком свете, будто я до сих пор пылаю к ней безумной страстью, будто она не по собственной воле, а уступая моим бесконечным _мольбам, вернулась в деревню. Как бы то ни было, у меня не возникло и не возникало впоследствии ни малейшего желания проверить, действительно ли она с помощью хирургии вновь обрела утерянную девственность. Пока мы оставались в храме, она все время возвращалась к этому разговору и, словно издеваясь надо мной, хвалилась своим поясом целомудрия, но потом, когда нас изгнали, она замолчала: очевидно, потеря храма угнетала ее. Постепенно чисто бытовая сторона взяла верх над всеми прочими вопросами, и наша жизнь ничем бы не отличалась от жизни прочих семей, если бы не эти ее внезапные ночные проверки. Однажды жена совершенно вышла из себя: ей показалось, что на ногах старшей дочери кровь. В следующую секунду выяснилось, что это не кровь, а всего лишь красные шерстяные нитки, прилипшие к ногам девочки. Но я пережил жуткие мгновения, с предельной ясностью, с яркостью лубочной картинки представив бывшего настоятеля, занимающегося по ночам растлением своей малолетней приемной дочери.
Итак, мы с женой и девочками поселились на месте погибшего царства кур. Для всех мы умерли, мои бывшие прихожане полностью нас игнорировали. Очевидно, так бы продолжалось до конца наших дней, если бы не один случай, о котором я расскажу несколько позже. А пока что мы жили в абсолютном вакууме. Когда я встречал кого-нибудь на дороге, человек смотрел сквозь меня, будто перед ним был воздух. Мне пришлось купить подержанный велосипед и обучиться на нем ездить на тот случай, если кто-нибудь из домашних заболеет и придется ехать в соседний городок, расположенный в низовьях реки. Я знал, что, заболей кто-нибудь из нас, даже ни в чем не повинные девочки, местный врач и не подумает оказать нам помощь. В одном только нам повезло: в деревне был супермаркет, принадлежавший корейцу, где мы могли приобретать продукты питания и предметы первой необходимости, иначе мы умерли бы голодной смертью или были бы вынуждены в конце концов перебраться в другое место. Таким был в общих чертах первый этап моей новой жизни.
Так прошло около полугода. И вот однажды ночью, в разгар зимы или, точнее, во второй половине пронзительно-холодной зимней ночи, наметились едва уловимые признаки перемен. Я проснулся, разбуженный легким шумом, доносившимся снаружи, и с раздражением стал прислушиваться: ну, конечно, за стенами нашей лачуги вновь слышались шаги, хотя в последнее время ряды любопытных значительно поредели и нас почти не беспокоили по ночам. Широко открыв глаза, я вглядывался в леденящий мрак, вслушивался в шорохи за стеной, дрожа от страха, что жена, спавшая у меня под боком – якобы для того, чтобы помешать моим непристойным заигрываниям с девочками, – вот-вот проснется и разразится бранью. Но она спала – если бы она проснулась и даже не сразу бы вскочила, а несколько минут лежала бы неподвижно, я бы мгновенно это почувствовал, – спала, то глубоко и мерно дыша, то по-собачьи вздрагивая и всхрапывая во сне, – словом, спала с тем же беспокойством, с той же нервозностью, какие были присущи ей в состоянии бодрствования, и на фоне этого беспокойства я вдруг явственно услышал шаги за стенами нашей лачуги, уловив в них нечто новое, какую-то особую осторожность, отнюдь не похожую на ту назойливость, которой они отличались ранее. Мои губы дрогнули и растянулись в улыбке, раздвигая окаменевшие от стужи мускулы щек. Конечно, это не была моя прежняя – небезызвестная и тебе – улыбка, озарявшая некогда мое лицо радостным и спокойным благополучием, но все же я улыбнулся, и, улыбаясь, глянул на самого себя как бы изнутри, и дал определение этой моей улыбке – она была из тех, которые обычно называют «жестокими». Вот тут-то я и почувствовал «свободу», явно ощутил вкус «свободы», как злостный преступник, бежавший из заключения до отбытия срока наказания и вдруг получивший официальное прощение – за истечением срока давности (если только срок давности учитывается при самовольном освобождении). Это я говорю о своих ощущениях, но человек, посмотревший в этот момент на меня со стороны и увидевший улыбку на моем заросшем щетиной, обрамленном нестрижеными, с сильной проседью космами, хотя все еще овальном, как яичко, лице, – вполне бы мог назвать ее счастливой. Я почувствовал: произошла какая-то перемена, что-то изменилось в окружавшей меня действительности, пусть мне пока еще не понятно, что именно, но что-то изменилось.