В облицованном камнем подвале, оставшемся от снесенной усадьбы, играла детвора. Тон задавали дети покойной Дзин, а остальные на все лады выражали им свое почтение. Этот обычай не изменился со времен нашего детства: малолетние сыновья и дочери покойного на некоторое время занимают особое положение среди своих сверстников. Я остановился на краю бывшего подвала, окинул взглядом простиравшуюся внизу тускло-белую в свете зимних сумерек долину и, почувствовав легкое головокружение, с предельной отчетливостью понял, как долго я жил такой жизнью, когда и в прямом и в переносном смысле не приходится смотреть на мир с высоты. Потом я вошел во флигель вашего дома, где жила Дзин. Там, перед самодельным алтарем, закрытая ватным одеялом, лежала маленькая-маленькая Дзин. Я не видел ее лица – оно было прикрыто белой тканью – и, пожалуй, усомнился бы, она ли это (ведь под ватным одеялом тело Дзин, «самой толстой женщины Японии», должно было бы выглядеть по крайней мере в три раза больше своих обычный размеров), если бы не знал, что умерла она не сразу, а после долгой, мучительной болезни печени, умерла голодной смертью, на протяжении многих недель поддерживая угасающий организм лишь водой да собственным подкожным жиром, постепенно таявшим и отдававшим калории этому телу, некогда непомерно раздобревшему и являвшемуся символом позора всей ее жизни. А теперь Дзин истаяла, и, если бы можно было предположить, что живой человек на девять десятых состоит из души и только на одну десятую из плоти, а после смерти эта душа отлетает, оставляя в одиночестве крохотное тело, тогда бы любая смерть человеческая была наглядным доказательством отличия нас от животных. Но все было гораздо проще, во всяком случае с Дзин: не душа ее улетела, а жир исчез, растаял, испарился.
Около маленького тела Дзин сидели ее муж, один из распорядителей похорон и облачившийся по моему совету в торжественное одеяние молоденький настоятель, а также сопровождавшие его монахи-прислужники, очевидно срочно вызванные из ближайшего городка. Настоятель что-то многозначительно говорил распорядителю похорон. Я смотрел на них, прислонившись к открытой двери. Разве раньше, до изгнания из храма, я бы осмелился держаться так непринужденно на людях?! А теперь я получил право вести себя как хочу, держаться, как простой человек, и это, безусловно, было проявлением «свободы» в конкретной форме. Распорядитель, словно замечая и не замечая меня, слушал настоятеля с отсутствующим, характерным для людей нашей долины видом, дававшим ему возможность для тысячи уверток, коль скоро они будут необходимы, а новоиспеченный настоятель откровенно тяготился моим присутствием, напоминавшим ему, что он совсем недавно приходил ко мне за советом. Молокосос! – мысленно сказал я ему. – Не приходится сознаваться, что скоро не только ты, но и твои прихожане будут обращаться ко мне со всеми своими горестями и я, помимо роли козла отпущения, буду играть также роль бога-покровителя долины.
Как бы в подтверждение моих слов муж Дзин обернулся ко мне и, наверно, заговорил бы, если бы его не сдерживало присутствие распорядителя и настоятеля. Он молчал и только неотрывно смотрел на меня, и я, прекрасно знавший удивительную способность жителей нашей долины проявлять чувства, прямо противоположные тем, которые они испытывают, понял и расшифровал взгляд этих тусклых и унылых, как у больной лихорадкой собаки, глаз, взгляд робкий, стыдливый, но настойчивый, почти наглый, делавший еще более непривлекательным его и без того некрасивое, испитое лицо: муж Дзин тяжко переживал смерть своей жены, этой неимоверно разжиревшей женщины, отравлявшей ему жизнь своим обжорством. Я понял еще и другое – очень скоро все жители долины потянутся ко мне за утешением и будут смотреть на меня такими же глазами, выражающими смесь мольбы, стыда и наглости. И все же мне стало очень жалко мужа Дзин, жалко почти до слез, и я поспешил уйти – хотя собирался взглянуть на лицо покойной, – нельзя же мне было плакать на виду у этих людей, мне, осознавшему собственную «свободу»!
Когда я начал спускаться с холма по мощенной камнем, углублявшейся в середине, как каноэ, дороге, меня нагнал отшельник Гий. Он шагал преувеличенно быстро, пытаясь скрыть за этой быстротой старческую немощь, и, поравнявшись со мной, завертелся, запрыгал и что-то забормотал. Но я – «свободный» – и не подумал остановиться, чтобы его выслушать. Конечно, в дальнейшем я буду останавливаться и выслушивать всех и каждого, если возьму на себя роль козла отпущения, но сейчас – нет!
Пусть они потерпят еще немного и не лезут своими грязными лапами ко мне в душу.
Что сказал мне отшельник Гий? Если попытаться записать то, что он выкрикивал и бормотал, вертясь и прыгая вокруг меня, пока я шагал вниз по дороге, и впоследствии стал повторять всем и каждому, приободренный тем, что я хоть и на ходу, но все-таки выслушал его, получится нечто похожее на стихи. В то же время он оперировал современными понятиями и, как выяснилось, был хорошо осведомлен об атомной энергии, ядерном оружии и прочем. Нет, он не произносил таких слов, как «атомная эпоха», но говорил о гибели человечества, о пепле смерти. Может быть, живя долгие годы в лесной глуши, Гий регулярно читал газеты, в которые ему заворачивали остатки еды местные жители? Не знаю, может быть, итак. Во всяком случае, отшельник Гий до того, как сошел с ума или притворился сумасшедшим, уклоняясь от военной службы, получил отличное образование и наверняка был самым просвещенным человеком в нашей долине. Если я переведу для тебя на нормальный язык его речь, получится примерно следующее:
Весть о том, что нынешней весной у нас будет грандиозный праздник духов, мне принесли крестьянки, жившие по соседству со мной. Жители деревни, очевидно, не хотели говорить мне заранее об этом вызванном экстренной необходимостью празднике – слишком много чести для козла отпущения, вышвырнутого деревенской общиной на пограничную черту ее владений! А крестьянки с окраины деревни, по праву ближайших соседей более других издевавшиеся надо мной и моей женой-изменницей, теперь первыми пришли ко мне – и не с пустыми руками – под предлогом сообщить новость. На самом деле причина их посещения была другая: они собирались сменить верование предков на вероучение другой, тоже буддийской, секты, имевшей многочисленных последователей. Новый наш настоятель, естественно, противился этому, а миссионеры секты ратовали за новую религию, и крестьянки предместья, охваченные беспокойством, не знали, на что решиться. И дело было не только в религиозных чувствах, корни беспокойства уходили глубже: задавленные нуждой люди искали путей к новой жизни, и предместье бурлило, переживая в миниатюре период религиозной Реформации. Вот они и пришли за советом ко мне – пусть изгнанному, но все же оставшемуся для них духовным пастырем. Кроме того, зная меня много лет, они заранее предвидели мой ответ. И я отвечал именно так, как им хотелось: «Это в вашей воле, вы свободны в своих поступках!»