Что бы ты ответил, например, если бы я спросил тебя:

— Что ты думаешь о своем дедушке?

И о нас — о твоей матери, обо мне, о жизни, которую мы ведем? И таков ли я, по-твоему, каким кажусь?

Так вот, семья, которую я открыл для себя около тридцати лет назад, — это моя семья, она и твоя, и теперь ты, шестнадцатилетний, в свою очередь открываешь ее. Это все та же продолжающаяся во времени семья, в которой почти незаметно для себя одни уступают место другим.

В непрерывном движении этой семьи есть свои законы, как у морских приливов и отливов, как у небесных тел. Были в ее истории и черные, и светлые дни, знала она взлеты и падения, периоды счастья и периоды бедствий.

И думаю, что этапы этой истории определяются не столько датами рождений и смертей, сколько теми крупными поворотами, которые я назвал бы временем «избрания пути».

В жизни каждого наступает момент, когда обстоятельства вынуждают его раз и навсегда определить свою судьбу, совершить тот поступок, после которого уже нет дороги назад.

Со мной это случилось, когда мне было двадцать лет.

Я не хочу сказать, что с тобой это произойдет раньше. Я не хотел бы этого. Но только тогда, в Везине, в утро похорон — прости, что я так часто возвращаюсь к этому, — мне показалось, будто у тебя уже началась или вот-вот начнется своя, собственная жизнь.

Я смутно почувствовал это во время споров с твоим дядей и все старался понять по выражению твоих глаз, на чьей же ты стороне — на его или на моей.

Твой дедушка — в тот день об этом достаточно много говорилось — был атеистом, как выражались в начале века, и принадлежал к масонской ложе. Мое воспитание, как и твое, не было религиозным, однако спешу добавить, что и нападок на религию в нашем доме я никогда не слыхал.

Твоя бабка в ту пору, когда мы жили все вместе, не соблюдала обрядов, однако в последние годы своей жизни она обратилась к религии и просила похоронить ее по-христиански.

В день ее смерти твой дядюшка восстал против этого — подозреваю, не столько из-за убеждений, сколько из страха, как бы это не повредило его политической репутации.

Ты не был при скандале, который он учинил тогда дедушке на вилле «Магали». Мою мать еще не успели положить в гроб, и она лежала на своей постели с подвязанным подбородком. А он, заметив у нее в руках четки, сразу же напустился на нас:

— Как! Здесь был священник?

Мой отец в свои семьдесят семь лет держался очень прямо, и только дрожание губ и рук выдавало его возраст. Похоже было, что он боится Ваше. Он повернулся ко мне, словно прося о помощи.

— Моя мать перед смертью пожелала причаститься. И похоронена она будет по христианскому обряду, — твердо сказал я, жестом успокаивая отца.

— Неужели он не понимает, в какое дурацкое положение ставит нас?

«Он» — это мой отец.

— После всего, что масонская ложа для него сделала…

Ваше и сегодня еще так же строен, как в те времена, когда я с ним познакомился, — он был тогда начальником отделения в префектуре Шарант-Маритим, где префектом был отец, и ухаживал за моей сестрой. Но об этом после. Ваше самоуверен, язвителен, в жизни ему повезло — он знаменитость, а потому считает, что ему все дозволено. В доме, где только что умерла моя мать, он держался так, будто представлял всю семью и один отвечал за ее доброе имя.

— Вы и без того достаточно навредили мне, вы все!

Я потому вспомнил эту сцену, что полгода спустя он повторил эту фразу в твоем присутствии, и я видел, как ты нахмурился. Ты ведь не мог понять, что он имеет в виду, разве что Ваше или моя сестрица разговаривали с тобой без моего ведома.

Когда я кончу свой рассказ, ты сможешь судить нас, судить нас всех.

Мы с отцом настояли на своем. Ваше не запретил своей жене присутствовать при отпевании, но сам все то время, пока шла служба, сидел в своей машине против церкви, у всех на виду.

Сцена эта повторилась, когда умер твой дедушка; вопрос о его похоронах мне пришлось решать одному. Отец никогда не высказывал желания быть похороненным по церковному обряду. Последние месяцы, да и последние годы его жизни у нас ни разу не заходил разговор о наших убеждениях, религиозных, философских или политических.

С января по октябрь он прожил в Везине, один во всем доме, если не считать старушки соседки, которая днем вела его хозяйство, а вечером возвращалась домой к больному мужу.

Интересно, каким цветом окрашены для тебя воспоминания об этих последних месяцах? Мне они видятся темными, хотя была весна и начало лета. Понятно ли тебе, о чем я говорю? Иные города я вспоминаю только в их зимнем обличье темные улицы, грязные мостовые, тускло мигающие фонари, мутные потеки на стеклах витрин; другие, напротив, связаны с ощущением рассвета, весны. И не только города! Целые годы, целые периоды моей жизни предстают передо мной, точно скупые линии рисунка, иные же слова хранят свежесть и теплоту пастельных красок.

А что, если я спрошу:

— Каким цветом окрашена для тебя нынешняя зима?

Если и не черным, то пасмурно-серым, не так ли?

Здесь, мне кажется, играет роль и возраст — в начале пути словно проезжаешь какие-то темные туннели. Периоды душевной «линьки», той внутренней перестройки, что предшествуют крутому перелому или открытию своего «я», оставляют горькое воспоминание.

Ты готовишься к экзаменам на бакалавра. Смерть бабушки, должно быть, не сильно выбила тебя из колеи, ты мало ее знал, но наши обязательные поездки в Везине, после того как дедушка остался один, очень тяготили тебя, я знаю.

Я тащил тебя туда, к этому старому человеку, с которым тебя ровно ничего не связывало. Везине — это такое далекое прошлое, тем более для тебя. Воспоминания, которым иной раз мы с ним предавались, для тебя ничего не значили, так же как и этот ветхий дом, о котором он всегда говорил с волнением.

Он почти не обращался к тебе, и это тебя, может быть, и удивляло, но ты не замечал, как он то и дело украдкой наблюдает за тобой, а потом смотрит на меня. Знаешь, что я читал в его взгляде? «Может быть, все-таки это было не напрасно?»

Не пытайся пока понять. Поймешь потом, в свое время. Надеюсь, что поймешь. Но я хочу, чтобы уже сейчас, с самого начала, ты знал: эта твоя «жертва» была необходима. К тому же я всякий раз находил способ освободить тебя.

— Кажется, в пять часов у тебя свидание с товарищем? Я мало что знаю о твоих товарищах и понятия не имею о твоих свиданиях — говорю это не в упрек тебе. Ты смущенно протягивал ему руку:

— Спокойной ночи, дедушка.

И он отвечал тебе так же, как отвечаю я, как и он отвечал мне когда-то:

— Спокойной ночи, сын.

Мы, Лефрансуа, редко целуемся; только в детстве каждое утро и каждый вечер я слегка прикладывался губами к щеке отца…

Мы смотрели тебе вслед. Ты, вероятно, полагал, что, когда мы оставались вдвоем, нам было что сказать друг Другу?

Не больше, чем нам с тобой, когда я захожу к тебе по вечерам и сажусь на твою постель. Мы продолжали сидеть в полутемной комнате, где проводил свои дни отец, и думали каждый о своем. У нас не было потребности говорить. Только когда в мыслях мы заходили так далеко, что начинала кружиться голова, кто-нибудь из нас заговаривал — о книге, о каком-нибудь событии, о смерти знакомого, а то еще о медицине, которой отец последние годы стал очень интересоваться.

Никогда не говорили мы о моей матери, о Ла-Рошели, о некоторых ее жителях и тем более о событиях 1928 года.

Тебе это кажется далеким-далеким прошлым, правда? Ты-то ведь родился в сороковом году, который словно перерезал Историю надвое.

А вот для меня все, что произошло в 1928 году в Ла-Рошели, еще так свежо, годы пронеслись так быстро, что я иной раз думаю: неужто это в самом деле я, этот уже лысый сорокавосьмилетний мужчина, которому, хочешь не хочешь, скоро придется заступить место своего отца?

И если бы сестра, которой вечно нужны деньги, не настаивала на продаже дома, кто знает, может быть, и я, как он, закончил бы свои дни там, на кирпичной вилле «Магали»?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: