Позже, ночью, лежа рядом, мы шептали друг другу страстные слова, горевали, как это мы не встретились десятью годами раньше, и спрашивали себя, как мы могли жить до сих пор. А собака спала под столом, такая же невинная, как мы теперь.
Я его любила. Я не знала, за что, почему именно его, почему так внезапно, почему так сильно — просто я его любила. Достаточно было одной ночи, чтобы моя жизнь стала похожей на знаменитое яблоко, такое круглое, налитое, и чтобы, когда он уехал, я ощутила себя только что отрезанной половинкой этого яблока, чувствительной лишь ко всему, что исходит от него, и ни к чему другому. Одним прыжком из царства одиночества я перескочила в царство любви, и мне было странно, что у меня прежнее лицо, прежнее имя, прежний возраст. Я никогда хорошенько не знала, кто же я в действительности такая, а теперь и подавно. Просто я знала, что влюблена в Луи, и удивлялась, что люди не вздрагивают при виде меня, догадавшись об этом с первого взгляда. Во мне снова жило теплое, живое и независимое существо — я сама. У моих шагов было направление, у слов — смысл, и то, что я дышу, тоже имело свое оправдание. Когда я думала о нем — то есть всегда, — мне хотелось его любви, и в ожидании ее я питала и насыщала влагой свое тело, потому что оно нравилось ему. Дни и числа снова приобрели названия и последовательность, потому что он уехал во вторник, 19-го, и вернется в субботу, 23-го. Важно было также, чтобы была хорошая погода, тогда на дорогах будет сухо и его машину не занесет. Еще было очень важно, чтобы по дороге между Солонью и Парижем не было заторов и чтобы повсюду вокруг меня были телефоны, и в каждом из них возникал его голос, спокойный, требовательный или взволнованный, счастливый или печальный — словом, его голос. Все остальное не имело никакого значения, кроме собаки, такой же сироты, как и я, но переживавшей это с большей легкостью.
Собака поставила Юлиуса А. Крама в тупик. Чтобы установить ее происхождение, говорил он, понадобился бы частный сыщик и длиннейшая анкета. Тем не менее, когда в знак симпатии она порвала ему шевиотовые брюки, он, казалось, пришел в умиление. А так как мы ушли ужинать в один тихий ресторан в обществе Дидье и нескольких статистов, он решил пригласить и ее. По крайней мере, ему так казалось, ибо решение принадлежало мне. Юлиус показался мне изысканным, статисты — остроумными, пища — преотличнейшей. Что до Дидье, он был брат своего брата, и этим было все сказано. Нужно было только, чтобы я вернулась в половине двенадцатого, потому что в двенадцать должен был звонить Луи, а я хотела уже быть в постели — я называла это «на своем месте» — и говорить с ним в темноте, сколько ему захочется.
— Странная мысль пришла в голову вашему брату, — говорил Юлиус Дидье, указывая на собаку. — Я не знал, что они с Жозе знакомы.
— Мы пропустили как-то стаканчик вместе, месяц тому назад, — ответил Дидье.
Видно было, что он смущен.
— И он вам сразу пообещал собаку?
Юлиус улыбался мне, и я ответила ему улыбкой.
— Нет. Дело в том, что я случайно встретилась с ним в другой раз, в цветочном магазине. А так как я разговаривала там с собакой о цветах, Луи сказал, что нужно взять одну розу и собаку и…
— Так это собака из цветочного магазина? — спросил Юлиус.
— Ну, конечно же, нет, — ответила я раздраженно. Оба они смотрели на меня с замешательством. На первый взгляд, рассказ казался довольно путаным. Но не для меня: мне казалось, что все в нем дышит очевидностью. Я увидела Луи, он подарил мне собаку, и я полюбила его. Все остальное — пустословие. У меня есть черноволосый мужчина с каштановыми глазами и желто-каштановая собака с черными глазами.
Я пожала плечами, а они, видимо, отказались от мысли решить эту проблему.
— Ваш брат Луи по-прежнему деревенский житель? — обратился Юлиус к Дидье. Потом повернулся ко мне: — Я знал его немного. Хороший парень. Но что за странная фантазия — бросить свою профессию и свой город… А что сталось с его маленькой Барбарой?
— По-моему, они больше не встречаются, — ответил Дидье.
— Барбара Крифт, — пояснил мне Юлиус, — дочь Крифта, промышленника. Она была без ума от Луи Дале и решила ехать с ним в деревню. Я полагаю, что сельская жизнь с ветеринаром вскорости наскучила ей до смерти.
Я улыбнулась с состраданием. Но совсем не потому, что он думал. В моем понимании эта Барбара — порядочная дура, раз она оставила Луи. Теперь-то она наверняка смертельно скучает, будь то в городе или где бы то ни было.
— Это Луи ее оставил, — уточнил Дидье с тщеславием младшего брата
— Бесспорно, бесспорно, — ответствовал Юлиус. — Весь Париж знает, что женщины от вашего брата без ума.
Он усмехнулся скептически и с веселой доброжелательностью взглянул на меня.
— Надеюсь, вы, дорогая Жозе, не повторите их ошибки? Впрочем, нет, я плохо представляю себе вас в деревне.
— Я никогда гам не бывала, — ответила я. — Я знаю только города и пляжи
Я говорила это, а видела, как передо мной разворачиваются гектары пашен, лесов, лугов и пшеницы. Я видела, как мы с Луи идем между двумя рядами деревьев, и наши лица овевает ветер, пропахший дымом костра из прошлогодних листьев. Мне казалось теперь, что, сама не сознавая этого, я всегда мечтала о деревне.
— Вот, — произнес Юлиус. — скоро вы с ней и познакомитесь,
Я вздрогнула.
— Вы не забыли, что мы собирались все вместе на уик-энд к Апренанам? И вы тоже, Дидье?
Уик-энд… Он сошел с ума. Я абсолютно забыла о приглашении Апренанов. Это очень милая пара, друзья Ирен Дебу, живущие в уединении, вдали от Парижа, не столько от нелюдимости, сколько из притворства. Когда они приезжают в столицу, то есть сто раз в год, то не устают расхваливать прелести уединенной жизни. Они и живут-то только своими уик-эндами. Но в субботу приезжает Луи, в два дня мы проведем вместе.
Эта суббота казалась мне близкой и такой далекой, что хотелось то прыгать от радости, то причитать. Я знала, что плечи у Луи широкие, а на предплечье внушительный шрам — это его укусил осел, которого он осматривал, — мы смеялись над этим минут десять. Я знала, что, бреясь, он всегда режется, а ботинки снашивает напрочь. Вот примерно и все, что я о нем знала, не считая, понятно, того, что люблю его. Я думала о том множестве вещей, которые мне предстояло открыть и в его теле, и в его прошлом, и в его характере, испытывая при этом и любопытство, и жадность, и головокружительную нежность. А пока следовало найти достойную отговорку от поездки на предстоящий уик-энд. Самое простое было бы сказать: «Вот что, эти два дня я проведу с Луи Дале, потому что мне так нравится». Но именно это было невозможно. Опять я чувствовала себя виноватой и злилась на себя за это. В конце концов, Юлиус заговорил со мной о своих чувствах только вследствие солнечного удара. Ответа он не требовал, и было бы естественно и честно сказать ему всю правду. Объективно — да. Но за ясными, мирными словами, отражающими очевидность, таились адские тени скрытой правды. Вновь я с раздражением сознавала, что под оболочкой слов: «объективно», «очевидная ситуация», «независимость», «дружба» и т. п. — ничего не кроется. А, кроме того, мне казалось, что, признавшись Юлиусу, — я уже думала «признаться», а не «сказать» — я вызову в нем гнев, горечь, жажду мести, я это пугало меня. Этот человек был всегда как бы в черном ореоле. Он внушал представление о мощи и одновременно гипертрофированной чувствительности. И это поддерживало во мне постоянный страх. А все же, что он мог мне сделать? У меня была работа, я никоим образом не зависела от него, а рисковала лишь причинить ему боль. И если это чувство было достаточно сильно, чтобы поставить меня в затруднительное положение, то все же не столь велико, чтобы обречь меня на молчание, на полуправду, которую я машинально говорю вот уже три дня. Моя жизнь вдруг превратилась в широкую магистраль, озаренную лучами страсти, и я не могла вынести, чтобы на нее упала хоть малейшая тень. Все эти заботы мгновенно исчезли в полночь, когда я услышала голос Луи, спрашивающий, люблю ли я его, с такой одновременно недоверчивой и победной интонацией. Он говорил: «Ты меня любишь?» — и это значило: «Не может быть, чтобы ты меня не любила. Я знаю, что ты любишь меня! Я люблю тебя…» Мне хотелось спросить его, где он находится. Мне хотелось, чтобы он описал мне свою комнату, что он видит в окно, что он делал днем. Но ничего не получалось. Конечно, я спрошу его об этом позже, когда его присутствие уже получит новое измерение, станет чуть более пресным, утратит эту остроту, когда оно уже «обрастет» воспоминаниями. А сейчас он был для меня мужчиной, с которым я провела ночь, с которым я больше общалась во тьме, чем при дневном свете. Для меня он означал пылающее тело, запрокинутый профиль, силуэт в рассветном полумраке. Он был тепло, тяжесть, два-три взгляда, несколько фраз. Он был, прежде всего, любовник. Но я не помнила, какого цвета его свитер, его машина. Не помнила его манеру водить ее. Не помнила, как он гасит сигарету в пепельнице. Не помнила, как он спит, — ведь нам не удалось заснуть. Зато я знала его лицо и голос в момент наслаждения. Но и здесь, в этом огромном царстве — царстве наслаждения, — я знала, нам предстоит еще сделать вместе тысячи открытий, преодолеть рядом тысячи гектаров целины, степей и загасить тысячи пожаров, нами же и зажженных. Я знала, что и он, и я будем ненасытны, и не могла представить себе тот неизбежный час, когда наш взаимный голод хоть чуть утолится. Он говорил «суббота», и я повторяла «суббота», как двое потерпевших кораблекрушение повторяют «земля», или как два осужденных на вечные муки грешника в восторге призывают ад. И он приехал вечером в субботу, и уехал утром в понедельник. И был рай, и была преисподняя. Два или три раза мы выходили по очереди на улицу, для собаки. Тогда только мы и видели дневной свет. Я узнала, что Бетховену он предпочитает Моцарта, что в детстве он без счету падал с велосипеда и что он спит на животе. Я узнала, что он чудак и иногда бывает грустным. Я узнала его нежность. Телефон настойчиво звонил, раз десять за эти два дня, я не обращала внимания. Когда он уходил от меня, я повисла на нем, качаясь от усталости и счастья и умоляя его ехать осторожно.