— Я всегда был неделикатным, — продолжал Юлиус А. Крам. — Впрочем, — добавил он, — это у меня не от неделикатности, а от неловкости. Я хочу все о вас знать. Я знаю, что для начала я должен был бы поговорить с вами о каких-нибудь пустяках, о погоде, но это у меня не получается.

Я спросила себя, изменилось ли бы что-нибудь оттого, если бы мы поговорили о погоде. Вдруг он мне и вправду показался неделикатным, грубым и лишенным обаяния. Если у него нет малейшей искры воображения, чтобы поддержать пустячный разговор, именно пустячный, он должен бы знать об этом и не приглашать меня в эту дурацкую чайную. Мне захотелось уйти, оставить его одного с его пирожными, и лишь страх перед тем, что ждет меня за этими стенами, перед смятением, которое охватит меня, стоит лишь выйти на улицу, перед тем, что приблизится мое возвращение в мой домашний ад, удержал меня. "Погоди, это же человеческое существо, — сказала я себе, — можно попробовать перекинуться несколькими фразами, а то ведь это ненормально…] Действительно, я впервые ощущала перед кем-то такую заторможенность, скованность и желание бежать. Естественно, я приписала все это состоянию моих нервов, бессоннице последних ночей, отсутствию знания жизни. Короче говоря, я сделала то, чего не следовало делать: приписала себе, а не Юлиусу неудачу этих первых минут. Вообще, всю мою жизнь нечто вроде больной совести, близкое к умственной дебильности, заставляло меня постоянно чувствовать себя неизвестно в чем виноватой. Дошло до того, что я испытывала вину перед Аланом. А теперь — перед Юлиусом А. Крамом. Держу пари, что если бы приветливая официантка, неся миндальное пирожное, вдруг растянулась на ковре, я бы подумала, что это из-за меня. Какая-то злость на самое себя и на болезненный хаос, в который я превратила свою жизнь, поднималась ко мне.

— А вы, — спросила я сдержанно, — что вы делаете в жизни?

— Заключаю сделки, — ответил Юлиус А. Крам. — Точнее, я заключил много сделок. Теперь я занят тем, что контролирую их. У меня машина, я в ней и живу, а она возит меня из одной конторы в другую. Я контролирую и уезжаю.

— Весело, — заметила я. — А кроме этого? Вы женаты?

На мгновение он смутился, как будто я сказала что-то неприличное. А вдруг я предполагаю узнать, холостяк ли он.

— Нет, — ответил он, — я не женат, но однажды чуть было не женился.

Он произнес эту фразу так торжественно, так высокопарно, что я взглянула на него с любопытством.

— Дело расстроилось? — спросила я.

— Мы были не одного круга.

Все как бы замерло перед моими глазами. Что это я делаю здесь с этим дельцом-снобом?

— Она была аристократка, — сказал Юлиус А. Крам с несчастным видом. — Английская аристократка.

Во второй раз я глядела на него, оцепенев от изумления. Если этот человек и не интересовал меня, то, во всяком случае, удивлял.

— А почему, если она была аристократкой…

— Я стал тем, что я есть, благодаря самому себе, — сказал Юлиус А. Крам, — а когда я ее встретил, я был еще очень молод и совсем не был уверен в себе.

— А сейчас, значит, вы в себе уверены? — спросила я, заинтригованная.

— А сейчас да, — сказал он. — Видите ли, смысл денег, — быть может, главный — состоит в том, что везде чувствуешь себя уверенно.

И как будто, чтобы подтвердить эту чудовищную мысль, он застучал ложечкой по чашке.

— Она жила в Ридинге, — продолжал он мечтательно. — Вы знаете Ридинг? Это городок близ Лондона. Я встретился с ней на пикнике. Ее отец был полковник.

Да, если я хотела отвлечься от своих мыслей, я явно поступила бы лучше, если бы бросилась в кино и окунулась в какой-нибудь бред с убийствами или сексом, так наводнившими нашу эпоху. Пикник в Ридинге с дочкой полковника — явно не то, что могло бы разжечь воображение отчаявшейся молодой женщины. Такова моя судьба. Раз в жизни я встретила одного из тех, кого называют финансовыми акулами, и мне выпала решка, досталась пустая порода, надрыв: невеста-англичанка слишком аристократического происхождения. Легче было бы представить себе, что Юлиус А. Крам довел до самоубийства дюжину нью-йоркских банкиров. Я чуть надкусила бабу и обрадовалась. Пирожные мне всегда внушали ужас. Юлиус А. Крам, по-видимому, продолжал мысленно бродить по зеленым холмам Ридинга. Он молчал.

— А после этого? — спросила я.

Единожды начав, следовало завершить эту беседу в рамках вежливости.

— О, после этого ничего серьезного, — сказал Юлиус А. Крам и покраснел. — Несколько приключений… может быть.

На мгновенье я представила его в специальном заведении среди обнаженных женщин. У меня закружилась голова. Это было немыслимо. Само понятие сексуальности было несовместимо с видом, голосом, кожей Юлиуса А. Крама. Я спросила себя, что же составляло его силу в этом миру, если две главные пружины, движущие вообще всеми человеческими существами: тщеславие и сексуальность — у него, казалось, начисто отсутствуют. Все было мне непонятно в этом человеке. В обычное время такое заключение возбудило бы мое любопытство. Теперь же я испытывала лишь неловкость и замешательство. Кажется, мы все-таки поговорили о погоде, и я с притворным энтузиазмом согласилась на новое свидание, здесь же и в то же время, на будущей неделе. Поистине, я согласилась бы на что угодно, лишь бы выпутаться из этого нелепого положения.

Я возвращалась домой пешком, медленно-медленно. На Пон-Руаль меня охватил безумный смех. Эта встреча была не просто нелепой. Строго говоря, ее просто нельзя было передать словами. Впрочем, думаю, что именно благодаря нелепости я вспоминала ее в последующие дни с каким-то приятным чувством.

Прошло две недели, и я совсем забыла всю эту комедию. Я позвонила Юлиусу А. Краму, вернее его секретарше, чтобы отменить наше свидание, и на другой день получила огромный букет с визитной карточкой, уведомлявшей меня о его глубоком сожалении. Прежде чем увянуть и засохнуть в этой пустынной квартире, очерченной лишь прямыми линиями и будто опустошенной адской атмосферой, которую тщательно поддерживали в ней мы с Аланом, охапка цветов выглядела до неприличия живой и радостной.

Положение, можно сказать, стабилизировалось. Алан не выходил из квартиры. Если хотела выйти я, он шел за мной. Если звонил телефон, что случалось все реже, он снимал трубку, говорил: «Никого нет дома», — и клал ее на рычаг. Остальное время он шагал, как безумный, по квартире, твердя свои претензии ко мне, придумывая новые, задавал вопросы, будил меня, если я засыпала, и то плакал, как ребенок, что наша любовь кончилась, причитая, что это его вина, то все с большим жаром упрекал меня. Я совсем отупела и ни на что уже не реагировала. Я думала только о том, как бы сбежать. Мне казалось, что тот водоворот, пучина, в которую с каждым днем все глубже погружались мы оба, заключает конец в себе самой и остается только ждать. Я умывалась, чистила зубы, одевалась и раздевалась, движимая каким-то рефлексом, сохранившимся из моей предыстории. Служанка, не выдержав этого ужаса, ушла от нас еще неделю назад. Питались мы консервами, каждый сам по себе, и я бестолково сражалась с банками сардин, которые не лезли в горло, но я твердо знала, что их нужно есть. Эта квартира стала кораблем, потерявшим курс, а капитан, Алан, был безумен. У меня, единственной пассажирки, не осталось ничего, даже чувства юмора. Что же до друзей — тех, которые звонили, или более настойчивых, которые стучали в дверь, а он их тут же выставлял, — я думаю, они не имели ни малейшего представления о происходившем за этими стенами. Быть может даже, они полагали, что у нас в разгаре медовый месяц.

Угрозы, мольбы, сожаления, обещания — в этом круговороте жила я, на грани самой себя, разбитая, удерживаемая насильно, охваченная ужасом. Дважды я пыталась бежать, но Алан перехватил меня на лестнице и протащил по всем ступенькам: в первый раз — не говоря ни слова, а во второй — бормоча по-английски немыслимые ругательства. Ничто больше не связывало нас с внешним миром. Алан сломал радио, затем телевизор, телефонный провод же он не перерезал, я думаю, единственно ради удовольствия видеть, как я вскакиваю, охваченная надеждой, очень смутной, когда он случайно звонил. Я брала снотворные, когда попало — в момент, когда чувствовала, что подступают слезы, — и погрузившись в кошмарный сои, на четыре часа спасалась от него, а он все эти четыре часа не переставая, тряс меня, звал то громко, то тихо, клал мне голову на грудь, чтобы проверить, жива ли еще, не покинула ли его драгоценная любовь, воспользовавшись последним обманом — несколькими лишними таблетками снотворного. Лишь один-единственный раз чаша моего терпения переполнилась. Я увидела в окно открытую машину с парнем и девушкой. Они смеялись. Это показалось мне еще одной пощечиной — на сей раз от судьбы. Это напомнило мне о том, какой я могла бы быть, о том, что, как представилось моему помутившемуся разуму, я потеряла навсегда. В этот день я расплакалась. Я умоляла Алана уйти или позволить уйти мне. Мои детские «ну, прошу тебя», «пожалуйста», «будь хорошим» были так нелепы. Он был здесь, рядом, гладил мои волосы, утешал меня, умолял не плакать, говорил, что мои слезы делают ему так больно. На эти два или три часа к нему вернулось его прежнее лицо — нежное, доверчивое — лицо защитника. Я уверена, он утешился, страдал не так сильно. О себе я не могу сказать, что страдала. Это было и хуже, и не так значительно. Я ждала, что Алан уйдет или убьет меня. Ни секунды я не думала сама покончить с собой. Кто-то внутри меня, неискоренимый, неприступный, кто принес столько страданий Алану, ждал. По временам все-таки это ожидание казалось мне призрачным, бесцельным, и тогда меня охватывало судорожное отчаяние, меня колотило, мускулы сводило конвульсией, сохло в горле, я не могла шевельнуться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: