Он говорил о всевозможных вещах, и время шло незаметно, недаром же он был поэт. Человек тонкого вкуса, талантливый, владеющий изысканной речью, ему ли не суметь заинтересовать собеседника.

Агата слушала его внимательно, он пробовал заставить её засмеяться ещё, заговорил опять о музыке, об опере, которой он не переносил. Всякий раз, что ему случалось бывать в опере, перед ним непременно оказывалась дамская спина с резко выдающимися краями корсета. И вот он осуждён смотреть на эту спину целых три-четыре акта. А потом самая опера! Духовые инструменты над самым ухом и певцы, изо всех сил старающиеся перекричать их! Сначала выходит один, кривляется, проделывает какие-то особенные жесты и поёт, потом является второй, который тоже не желает отставать и делает то же самое, наконец, третий, четвёртый, мужчины и женщины, длинные процессии, армии, и все поют вопросы и ответы, машут руками и вращают глазами и поют. Разве это не правда? Под музыку плачут, рыдают, скрежещут зубами, чихают, падают в обморок, всё под музыку, а всем этим заправляет капельмейстер, с палочкой из слоновой кости в руках. Да, она смеётся, но так оно и есть на самом деле. Потом капельмейстер вдруг пугается адского шума, который сам же он вызвал, и машет палочкой в знак того, что сейчас начнётся что-то другое. Затем появляется хор. Это хорошо, с хором можно примириться, он не надрывает сердца. Но вдруг посреди хора является личность, которая опять всё расстраивает, — это принц, у него соло, а когда у принца соло, то хор, конечно, должен молчать из приличия, не правда ли? И вот, представьте себе этого более или менее толстого человека, который становится среди хора и начинает вопить и жестикулировать. Чувствуешь, как тобой овладевает бешенство, хочется крикнуть ему, чтобы он замолчал, он помешал тем, которые хотели спеть нам немножко хору...

Иргенс был доволен этой тирадой, он достиг того, чего хотел. Агата, не переставая, смеялась от удовольствия. Как он умел всё изобразить, всему придать краски и жизнь!

Наконец они пришли на выставку, осмотрели её, разговаривая о картинах, постепенно обходя залы. Агата спрашивала, и он отвечал ей. Иргенс знал всё и всех, и даже рассказывал анекдоты о художниках, выставивших картины. Здесь тоже они поминутно встречали любопытных, которые, вытянув головы, смотрели им вслед и шептались. Иргенс же не смотрел ни направо, ни налево, ему было совершенно безразлично, что он возбуждает внимание. Только раза два он кому-то поклонился.

Когда, наконец, через час они собрались покинуть выставку, из-за угла высунулась седобородая лысая голова и проводила их глубоким, горящим взглядом вплоть до самой двери...

Выйдя на улицу, Иргенс сказал:

— Не знаю... Ведь вам ещё не пора домой?

— Нет, — ответила она, — уже пора.

Он стал просить её остаться и погулять ещё немного, но Агата улыбалась, благодарила и настаивала на том, что ей нужно домой. Ничто не помогало, она была непоколебима, и ему пришлось уступить. Но, не правда ли, они могут ещё повторить эту прогулку через некоторое время? Остались ведь ещё музеи, картинные галереи, которых она не видела, а он будет так счастлив, если она позволит ему быть её чичероне16. И на это она улыбнулась и поблагодарила.

— Я любуюсь вашей походкой, — сказал он. — Мне кажется, я никогда не видал ничего более совершенного.

Она покраснела и быстро взглянула на него.

— Ну, это вы, конечно, говорите не серьёзно, — возразила она с сомнением. — Это у меня-то, всю жизнь проведшей в лесу!

— Можете мне верить или нет, как хотите... Да и вообще вы какая-то особенная, фрёкен Люнум, в вас есть какая-то чарующая своеобразность, я не могу подобрать слова, которое определило бы вас. Знаете ли, что вы мне напоминаете? Это представление весь день не покидает меня. Вы напоминаете мне первую песнь птички, первые нежные весенние звуки. Вы ведь испытывали этот трепет, который охватывает сердце, когда снег тает, и снова видишь солнце и перелётных птиц? Но в вас есть и ещё что-то, Боже, помоги мне, не могу найти слова, а ещё считаюсь, по печальному стечению обстоятельств, поэтом!

— Ну, никогда не слыхала ничего подобного! — воскликнула она и засмеялась. — И я похожа на всё это? Я была бы очень рада, это очень красиво. Вот только действительно ли похожа?

— Вы явились сюда словно с голубых гор, вы вся — улыбка, — продолжал он. — Поэтому определение должно давать понятие и о чём-то диком, об аромате диких трав, что ли. Нет, не знаю, не выходит.

Они дошли до дому. Оба остановились и протянули друг другу руки.

— Ну, благодарю вас, — сказала она. — Большое, большое спасибо. Вы разве не зайдёте? Оле, наверное, дома.

— Нет... Послушайте, фрёкен, я приду за вами при первой возможности и вытащу вас в какой-нибудь музей, хорошо?

— Да, — ответила она, — вы очень любезны. Но я должна раньше спросить... Благодарю вас за то, что вы проводили меня.

Она вошла в дом.

III

Иргенс пошёл вверх по улице. Куда бы ему теперь, собственно, направиться? Он мог бы, конечно, пойти в Тиволи, но было ещё рано, даже слишком рано, надо сначала как-нибудь убить ещё целый час. Он потрогал карман, конверт с деньгами при нём, можно зайти в «Гранд».

Но не успел он переступить порог ресторана, как его окликнул журналист Грегерсен, литератор из «Новостей». Человек этот был совершенно безразличен Иргенсу, ему не хотелось сближаться с ним ради того только, чтобы тот помещал о нём заметки через более или менее короткие промежутки времени. Вот уже два дня подряд, как появляются заметки о поездке Паульсберга на водопад Хенефос: один день о том, как Паульсберг туда поехал, другой, что он оттуда вернулся. С обычным своим доброжелательством, Грегерсен сочинил две прямо таки замечательных заметки об этом путешествии. И как только этот человек может находить удовольствие в подобной деятельности! Говорили, что у него ещё огромный запас неиспользованных сил, и он проявит их в один прекрасный день, — что же, прекрасно; довлеет дневи злоба его, и Иргенс не любил бывать в его обществе.

Он довольно неохотно подошёл к столу журналиста. Там же сидел и Мильде, — Мильде, адвокат Гранде и Кольдевин, седой домашний учитель, приехавший из деревни. Они поджидали Паульсберга. Они опять говорили о политике, положение внушало некоторые опасения, особенно с тех пор, как несколько видных членов стортинга начали обнаруживать признаки колебания.

— Вот видите, — говорил Мильде, — разве есть какая-нибудь возможность оставаться в этой стране?

Фру Гранде не было. Фру Либерия осталась дома.

Журналист рассказывал, что теперь уже серьёзно поговаривают о голоде в России, скрыть его уже не удастся; корреспонденции «Таймса», правда, встретили резкое опровержение со стороны русской прессы, но слух всё-таки продолжает упорно держаться.

— Я получил письмо от Ойена, — сказал Мильде. — Он, должно быть, скоро вернётся, ему не нравится жить в лесу.

Всё это было совсем не интересно Иргенсу. Он решил уйти, как только можно будет. Один Кольдевин ничего не говорил и только посматривал то на одного, то на другого своими тёмными глазами. Когда его представили Иргенсу, он пробормотал несколько общих фраз, потом сел опять и замолчал. Иргенс тоже несколько раз мельком взглядывал на него и молчал. Выпив свою кружку пива, он встал.

— Разве ты уже уходишь?

— Да. Надо зайти домой, переодеться, я собираюсь в Тиволи. До свиданья пока.

Иргенс ушёл.

— Вот это и есть знаменитый Иргенс, — сказал адвокат, обращаясь к Кольдевину.

— Да, да, — ответил тот, улыбаясь. — Я вижу здесь столько знаменитостей, что совершенно растерялся. Сегодня я был на выставке картин... Я замечаю, что наши писатели становятся теперь так изысканно изящны, я видел двух-трёх, — всё они такие смирные, в лакированных сапожках, не похоже, чтобы их Пегас рвался, закусив удила.

— Да для чего же это нужно? Это уже вышло из моды. — Да, да, может быть, и потому.

вернуться

16

Чичероне (итал. Cicerone от латин. Cicero — Цицерон) — проводник, дающий объяснения туристам при осмотре достопримечательностей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: