Я должен сказать это тебе, потому что считаю невозможным утаить от тебя сущность дела. Я сидел здесь и слышал, как ты стучалась, но не отворил тебе. Ты можешь, значит, понять, что это серьёзно... Но, дорогая, милая Ганка, я не виноват в этом, ты не должна огорчаться... Не правда ли, ты поймёшь меня, если я скажу тебе, что наши отношения немного унижали меня? То, что я постоянно должен был принимать от тебя деньги, глубоко унижало меня, и я говорил самому себе: это унизительно! Не правда ли, ты понимаешь, что человек с моим характером, — я очень горд, — не знаю, добродетель это или порок во мне, но я горд...

Пауза.

— Да, да, — машинально проговорила она, — да, да.

И она встала, собираясь уходить. Глаза её остановились, она ничего не видела.

Но он хотел объясниться, она не должна была уходить с ложным представлением о нём, он удержал её, желая изложить ей свои причины, иначе он был бы смешон. И он говорил долго, ловко объяснил всё, словно ожидал того, что произошло, и приготовил все доводы в своей голове. Да, всё это были мелочи, но для человека его склада и мелочи имеют значение. В общем, он начал понимать, что они не подходят друг к другу. Она, конечно, ценила его, даже больше, чем он заслуживал, но она, по-видимому, не совсем его понимала, он не упрекает её за это, Боже сохрани! Она говорила, что она гордилась им, гордилась тем, что дамы на улице оборачивались и смотрели ему вслед. Хорошо! Но она недостаточно ценила его, как личность. Она не была всецело проникнута мыслью, что он не совсем уже обыкновенный, заурядный человек. Нет, пусть она извинит его, но её понимание его натуры было неглубоко. Она не гордилась тем, что он говорил, думал или писал, нет, на первом плане её гордость была направлена не на это, но она отмечала, что на улице дамы заглядываются на него. Но дамы ведь готовы смотреть на кого угодно, они заглядываются на поручиков и на лавочников. А она даже подарила ему палку, чтобы он щеголял с ней на улице...

— Нет, Иргенс, — прервала она, — не потому, вовсе не для того...

Ну, может быть, и не для того, особенно, раз она говорит, то... Но у него составилось тогда такое впечатление, что именно для того. А ему казалось, что он может постоять за себя и без палки. Потому что с палкой ведь маршировали и бритые бараны, которых всюду таскает за собой Ойен. Словом, он отдал палку первому, кто подвернулся под руку... Но были и другие вещи, другие мелочи. Ей хотелось пойти в оперу, он не мог сопровождать её, но она всё-таки пошла, и он сказал себе: «Она пошла-таки в оперу, пошла всё равно, ей безразлично, с кем ни идти». Хорошо, это радовало его, бесконечно радовало его в душе, — и так далее. У неё было светлое шерстяное платье, и когда она приходила к нему, то весь его костюм бывал покрыт волосками и шерстинками. Она никогда этого не замечала. Он потом долго чистил и обирал эти шерстинки, и всё-таки у него был такой вид, словно он, одетый, лежал в постели. А она, замечала ли она это? Никогда! И он говорил себе: «Как это она никогда не замечает этого, как это она ничего не видит!». Таким образом одно за другим становилось между ними, и, в конце концов, дело дошло до непреодолимой антипатии. Он видел её недостатки во всём. Например, она ходит животом вперёд. Ему казалось, что люди замечают это и смотрят ей на живот, когда она проходит мимо, и это сердило его, оскорбляло. Он ясно помнит, как раз в субботу зимой они встретили на Дворцовой улице двух мужчин, правда, это были только два студента, но всё равно. Он готов жизнью поклясться, что эти два субъекта смотрели на её живот и думали о ней нахальные вещи. «Посмотри-ка, как она выпятила живот, вот так молодчина!». Ему кажется, что он до сих пор точно слышит эту фразу. Что же ему было делать? Он сказал себе: «Она выпячивает живот, она действительно ходит животом вперёд, нельзя винить людей в том, что они смотрят на это, наблюдают это явление». Но зачем же она ходит так небрежно, она, такая красивая? Люди говорят об этом, смотрят... О, сотни таких мелочей! Не так давно губы у неё до того растрескались, что она даже не могла смеяться естественно, и это тоже дурно подействовало на него, совершенно испортило ему представление о её лице. Боже мой, она не должна думать, что он упрекает её за то, что у неё были растрескавшиеся губы, она не виновата в этом, и он вовсе не так глуп. Но... И так, одно за другим, дело дошло до того, что он буквально с ужасом ожидал её прихода. Она должна поверить ему, он сидел здесь, вот на этом стуле, и страдал, страдал невыразимо, слыша её стук за дверью. Но не успевала она сойти с лестницы, как он сейчас же собирался и тоже уходил. Он шёл в ресторан и обедал там с аппетитом, с наилучшим аппетитом, нимало не огорчаясь тем, что сделал.

Он рассказывает ей это для того, чтобы она поняла его...

— Но, дорогая Ганка, вот я сижу и говорю всё это и, может быть, ещё больше огорчаю тебя. Я считал, что это необходимо, ты должна понять, что у меня действительно были основания, что я говорю не просто так себе. К сожалению, это слишком глубоко коренится в моей натуре. Ах, не принимай этого только близко к сердцу, дорогая, не огорчайся. Ты знаешь, что я люблю тебя, несмотря ни на что, и искренно тебе благодарен за всё, я никогда не забуду тебя, я это чувствую. Скажи, что ты относишься к этому спокойно, я так буду рад...

Он остановился. Не было сомнения в том, что он приготовился заранее и обдумал всё, что скажет: с такой точностью он припоминал все мельчайшие подробности. И, замолчав, он всё ещё сидел и перебирал в уме, не забыл ли чего-нибудь.

Она продолжала сидеть на своём месте спокойно, неподвижно. Да, дурные предчувствия не обманули её, всё было кончено. Вон там сидит Иргенс, он сказал то-то и то-то, припомнил то-то и то-то и привёл это в своё оправдание. Он говорил так много, что выдал себя, чего только он ни наскрёб, чтобы получше оправдаться! Нет, у него нельзя просить совета, он, наверное, порекомендует просмотреть в газетах объявления о свободных комнатах или обратиться к посыльному. Как он выдал себя! Он точно стёрся на её глазах, ушёл куда-то далеко, она видела его где-то вдали, в глубине комнаты, у него были две перламутровые запонки в шёлковой рубашке, блестящие, аккуратно расчёсанные волосы. У неё было такое чувство, что его длинная речь как-то странно раскрыла ей глаза. Да, да, он не остановился даже перед тем, чтобы извинить её за то, что весной у неё была ранка на губе. Вон он сидит...

Ею овладела такая тупость, что она даже не могла встать сразу, внутри была точно какая-то зияющая пустота. Эта маленькая иллюзия, которую она всячески пробовала поддержать в себе, тоже разлетелась, как дым. Кто-то шёл по лестнице, она не помнила, заперла ли дверь, или нет, и всё-таки не шевельнулась. Впрочем, шаги раздались выше, на следующем этаже...

— Дорогая Ганка, — заговорил он, чтобы по возможности утешить её, — ты должна бы серьёзно взяться за роман, о котором мы говорили. Нет никакого сомнения, что ты сможешь написать его, а я с радостью просмотрю потом рукопись. Ты должна хорошенько подумать об этом, да это и развлечёт тебя немножко. Ты знаешь, что я от души желаю тебе всего лучшего.

Да, как же, она тоже задумала как

то написать роман! Почему бы ей и не написать? Теперь чуть не каждый день то одна женщина, то другая выступали в литературе, и все они прелестно писали. И вот однажды и ей пришло в голову, что теперь очередь за ней. И как все поощряли её к этому! Слава Богу, до сегодняшнего дня она не вспоминала об этом, слава Богу!

— Ты не отвечаешь, Ганка?

— Да, — ответила она рассеянно, — да, в том, что ты говоришь, есть доля правды.

Она вдруг встала и посмотрела прямо перед собой. Ах, если бы она только знала, что ей теперь предпринять! Идти домой? Да, это, пожалуй, лучше всего. Будь у неё родители, она пошла бы, вероятно, к ним, но родителей у неё не было и, можно сказать, почти что никогда не было. Да, надо идти домой, к Тидеману, к оптовому торговцу Тидеману, у которого она жила...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: