Полковник, стоявший в стороне, с беспомощным недоверием смотрел на этого человека, который только что пришел с улицы и уже распоряжался их жизнью.
Они старались об этом не думать и все-таки думали.
Думали каждый про себя, все чаще и больше, до тех пор, пока не стали только об этом и думать все время.
Наконец ожидание сделалось мучительнее того, что они так старались отдалить от себя, и тогда они перестали сопротивляться и поняли, что неприятный профессор был прав.
Можно было подождать еще день. Можно было подождать еще два или даже три дня, и все-таки потом неизбежно нужно было ложиться в больницу. Может быть, на операцию.
Каждый день проходил, колеблясь, как на неустойчивых весах.
Иногда у Шуры неожиданно начинался приступ. Слегка задыхаясь, она торопливо говорила: "Ничего, ничего" - и, теряя улыбку, поспешно отворачивала лицо к стене. Было очень больно, ложка тревожно звякала о край стакана, и порошок, высыпаемый в стакан, было все, что можно было сделать, а он почти не помогал.
Потом это проходило, и ей делалось совсем хорошо, только оставалась усталость и глухой, прислушивающийся страх перед тем враждебным, что рождалось, разгоралось и вдруг само успокаивалось там, глубоко внутри.
И вот проскользнул день, который еще можно было переждать, и еще один, и еще один, самый последний, и никакого чуда не случилось, болезнь не повернулась к лучшему, и бесповоротно было покончено со всеми жалкими надеждами, оживавшими из-за дрогнувшего случайно на одно деление термометра.
Настал вечер накануне того дня, когда Шура должна была оставить свой дом (как она упорно называла их маленькую комнату в гостинице), чтобы лечь в больницу, на операцию.
Уходивший ненадолго и, как всегда, очень торопившийся вернуться домой полковник Ярославцев быстро и неслышно прошел по мягкой дорожке коридора и открыл дверь своей комнаты.
Первое, что он увидел, был пустой диван с откинутым одеялом и смятыми простынями. Шура, не встававшая все эти дни, теперь стояла в своем лучшем вечернем платье и, опираясь рукой о столик, приблизив лицо вплотную к зеркалу, разглаживала себе ладонью лоб.
Она живо обернулась на скрип открываемой двери, тихонько ахнув от неожиданности.
- Ты... Вот хорошо, а то я так боялась, что ты как раз сегодня где-нибудь задержишься и опоздаешь.
- Зачем ты встала? - встревожился полковник. - Шурочка, ты же знаешь...
- Знаю, - перебила его Шура, - я все знаю. Мы в театр пойдем.
- Шурка! - сказал полковник испуганно и умоляюще приложил руку к груди.
Но Шура даже не дала ему заговорить.
- Я знаю, что это страшно легкомысленно - хотеть, чего хочется, и всегда надо стараться хотеть чего-нибудь, чего совсем не хочется. Все знаю, и все-таки мне не хочется валяться на диване, упершись глазами в потолок, видеть его не могу больше, я все шишечки на нем пересчитала, - а хочется в театр. Ой, как хочется. Не спорь, только ты не спорь со мной сегодня, пожалуйста. Ведь сегодня последний вечер, - ты мне уступи!
- Нет, нет, - почти испуганно сказал полковник, - я не могу. Как ты можешь ехать?
- Я себя хорошо чувствую, билеты уже оставлены, мне полезно, ничего тут страшного нет, не спорь, я тебя прошу, - быстро говорила Шура, начиная волноваться, улыбаясь, упрашивая, и уже нетерпеливый румянец стал проступать у нее на щеках. - Не спорь, я прошу... я прошу...
Она защипнула на себе материю платья и подергала из стороны в сторону. Подняв голову и смешливо наморщив нос, с какой-то снисходительной брезгливостью сказала:
- Похуде-ела как!.. Тебе противно смотреть, а?
- Нет, ты правда с ума сошла. Какие тут театры? Ты нездорова. Тебе даже по лестнице ходить вредно.
Шура совершенно успокоилась и теперь неторопливо надевала перед зеркалом шляпу.
- Нет, очень полезно.
- Это еще почему?
- Уж я так чувствую... Папа в детстве мне всегда говорил, что человеческий организм сам отлично разбирается, что ему полезно и что вредно... - Она опять засмеялась. - Разбирается и потому всегда выбирает что-нибудь вредное, правда? Например, никто не любит полезного шпината, а все любят вредную копченую колбасу...
Она болтала, не давая ни слова сказать полковнику.
Пожалуй, за все это время их новой жизни после встречи он не видел ее в таком веселом и счастливом настроении. Он смотрел на нее, обрадованный, сбитый с толку, испуганный, и твердил одно и то же:
- Это нелепо! Ты сама понимаешь, что этого нельзя делать... Ведь это просто нелепо!
Он повторял "нелепо" и "нельзя", уже понимая, что все это впустую, что он не может не согласиться, да и имеет ли он право не соглашаться?
До театра было недалеко, и они пошли пешком. Выйдя из подъезда гостиницы, они перешли через улицу и остановились на той стороне, потому что Шура удержала мужа за руку. Они постояли немного, обернувшись и глядя на дом, из которого вышли. Полковник увидел, что Шура отыскала глазами и молча смотрит на окна их комнаты, как будто запоминая.
- Вот здесь мы жили, - тихо пояснила Шура.
- Мы и теперь живем, - поправил полковник.
- Ну да, конечно... - вяло согласилась Шура, как будто думая о чем-то другом, и они медленно под руку пошли дальше.
Шуре нравилось все на улице. Нравилось, что так много людей на тротуарах, нравился уличный шум, вывески магазинов, газетные листы за стеклом витрин, объявления о концертах и даже две румяные куклы, любовавшиеся друг другом в окне парикмахерской.
- Как интересно на улице! Кажется, никогда так не было интересно. А ты еще меня пускать не хотел!
На крыше высокого дома возились, опасливо перегибаясь через край, какие-то люди, собираясь сбрасывать снег, в то время как внизу маленькая полная женщина в мужском долгополом дворницком тулупе, суетливо размахивая руками, сгоняла с тротуара пешеходов.
Шура и тут попросила немного задержаться, и они подождали, пока первый громадный квадрат подрезанного лопатой снега медленно отделился от края крыши и с возрастающей скоростью понесся мимо окон всех шести этажей и с шумом бухнулся о землю, взметнув снежную пыль. В воздухе пахло свежим снегом, щеки у Шуры зарумянились, она с блестящими глазами нагнулась и снизу заглянула в глаза мужу.
- Вот мы с тобой опять гуляем, да? - шепнула она, прижимая его руку к себе. - Мы опять с тобой, да? Мы с тобой.
- Мы с тобой. Конечно, мы с тобой, - улыбнулся ей в ответ полковник.
Он шел рядом, осторожно прижимая к себе локоть, все время старался не думать об одном разговоре, который был у него вчера. Но все время думал об этом разговоре.
Знакомый седой капельдинер в крахмальном воротничке и докторском пенсне, казавшийся Шуре прежде не очень симпатичным, бросился, расталкивая публику, навстречу Шуре и сначала крепко пожал, а потом неожиданно поймал и, покраснев, поцеловал ей руку, разроняв несколько афишек из своей пачки.
Французским ключом он открыл боковую, "казенную", ложу и, суетливо помахивая афишами, оглядываясь и улыбаясь, ушел.
Немного задыхаясь от непривычной ходьбы, Шура вошла в ложу и, возбужденно осматриваясь, села в уголок за занавеску, так, чтобы ее не было видно из зрительного зала.
Ложа была крайняя, боковая, и из нее было видно, как за порталом два электротехника в комбинезонах подтягивали провода и устанавливали прожектор с цветными стеклами.
Один из электриков, белобрысый, подстриженный бобриком, ползал на четвереньках, разбирая на полу толстые провода, зашитые в холщовые чехлы. Шура с наслаждением смотрела на эту знакомую картину приготовления к спектаклю.
Электрик встал и отряхнул пыль с колен, потом задрал голову и, внимательно прищурясь, стал высматривать что-то на потолке и начал уже отворачиваться, когда его взгляд случайно скользнул по боковой ложе и он увидел Шуру. Он быстро поклонился, энергично тряхнув белобрысой головой, нагнулся, потрогал провода и сейчас же снова выпрямился, обернулся и широко улыбнулся Шуре, заметив, что она все еще на него смотрит.