— Не так уж плохо, — великодушно говорит Лихоман. — Только почему на тормозах разворачивался?
— Фиксатор никак не поймаешь, Юлий Борисыч.
— Ага! Ну, Витенька, с богом…
У Виталия Павловича получается то же, что и у меня: ползет с черепашьей скоростью, дергает машину и ломает ветки, Вылезает смущенный;
— Черт знает что. Фиксация плавает, пеэмпэ практически пользоваться нельзя.
— Вот! — с торжеством говорит Лихоман. — Уразумел, конструктор? Так поддержи меня в святом бою с Жорой.
Они усаживаются обсуждать планетарный механизм поворота, а я до позднего вечера гоняю машину по болоту. Под конец у меня начинает что-то получаться, но командор приказывает сматывать удочки.
— Я поведу, Юлий Борисыч! Я!..
— Ну, давай.
Начальство заваливается на передний лист, а я веду машину к лагерю. Настоящую машину по настоящему шоссе, мама!..
«Дорогой Геночка!
У нас огромная радость! Наташеньку приняли в Молодежный театр. Это такое счастье, такая удача, что я заплакала. Правда, Наташенька теперь каждый вечер там, и я осталась одна, но для нее это — широкая дорога на сцену».
Ананьич сидит напротив и терпеливо ждет, когда я кончу читать. Маленькие глазки его ласково туманятся, и легкое амбре витает над нами, как дух, отделившийся от бренной оболочки Ананьича. То ли он проспиртовался до предела дней своих, то ли уже успел где-то перехватить.
«…На днях встретила Сережу и Валерия. Они оба учатся: Сережа — в Бауманском, а Валера — на биофаке педагогического…»
Вот номер: Валерка и биофак. За всю жизнь этот Валерка не пропустил ни одной кошки, чтобы не шмякнуть в нее камнем, а теперь будет учить детей любить природу.
«…Боже мой, мне все время кажется, что ты калечишь свою жизнь! Подумай, ведь ты был таким уравновешенным мальчиком. У тебя, наверное, тоже есть какие-то способности, и не развивать их — просто преступление…»
Развиваю, мама, не волнуйся. Вожу машину и «пальцы» в гусеницы загоняю со второго удара, не хуже Славки.
«…Учиться все равно придется, но не забудь, что осенью тебя призовут в армию. Я понимаю, что это важно и нужно, но чем ты восполнишь такой пробел в будущем? Потерять два года и остаться без образования, без специальности…»
Ну почему же без специальности? Все уже решено: я иду в танковые войска. Два года практики в вождении — это не шутка. Сам Лихоман обещал, что возьмет меня после этого в испытатели.
«…Как ты питаешься? Не похудел ли? Старайся пить молоко…»
Молоко у нас, мама, все больше от бешеной коровки, но я его не пью. В этом смысле ты можешь быть абсолютно спокойна.
«…Как у тебя со стиркой? Неаккуратный человек вызывает в людях антипатию, помни об этом. И не ходи в неглаженых брюках…»
Вообще без брюк скоро буду ходить. Джинсами можно ловить рыбу, а комбинезонов почему-то не дают. Может, у Ананьича спросить?
«…Следи за ногтями, сынок. Работа у тебя грязная, но опускаться нельзя. Мой руки как можно чаще, а чтобы кожа не сохла, втирай на ночь глицерин…»
Вот глицерина мне сильно не хватает. Представляю, как повеселились бы ребята…
«…И еще, сынок, один очень серьезный вопрос. Я знаю, что ты уже взрослый, живешь на собственный заработок и справедливо гордишься этим. Знаю, что у тебя нашлись прекрасные друзья — ты писал нам о них. Но ты ни слова не пишешь о своих сердечных делах. Я не верю, чтобы у тебя не было привязанностей: возраст требует своего, и я не против, но твое молчание настораживает. Может быть, ты просто не считаешь нужным писать об этом? Будь осторожен, сын: к сожалению, в жизни встречаются плохие женщины…»
Мне бы хоть плохую, мама, а то ведь никакой нет. Появилась было Аня, но ты же знаешь, как мне иногда не везет.
«…Крепко целуем тебя, сынок. Береги себя. И пиши. Ради бога, пиши!..»
— Ну, что пишут-то? —с любопытством спрашивает Ананьич. — Как в Москве с продуктами?
Больше всего на свете его мучает продовольственный вопрос. Позитивные ответы он выслушивает с откровенным недоверием, но стоит сказать, что в Камышине трудно с арбузами, как глазки Ананьича мгновенно загораются:
— Во-во!.. Нахозяйничали…
Мы только что вернулись на базу для техосмотра. Главный уже укатил, и Лихоман с Виталием Павловичем отправились на почту докладывать ему. Представляю, как они орут там в два голоса.
Ребята пошли мыться, а меня перехватил Ананьич с письмом. Пока я читал, он сидел рядом и нежно дышал спиртом. Я хочу спросить его насчет спецодежды, но не знаю, как к нему обратиться. Он что-то бормочет насчет голода в 1930 году, а я сочиняю обтекаемую фразу. Запутываюсь в витиеватых предложениях и брякаю:
— Ананьич, комбинезоны у нас есть?
— А ты не получал?
— Нет.
— Ну дык найдем. Ну дык не пропили же их.
Мы идем к сарайчику, в котором Ананьич хранит свое барахло. Он продолжает развивать свою теорию, и тут из дома выходит Владлена. А я-то думал, что она уехала с главным!..
— Здравствуйте!.. — кричу я и сияю улыбкой по привычке.
Она сухо кивает и манит меня пальцем. Я иду к ней, продолжая улыбаться, хотя смутно догадываюсь, что улыбка уже неуместна. Мы обходим дом и останавливаемся на пустыре.
— Рассказывай.
— Что рассказывать, Владлена Ивановна?
— Все!..
Это «все» как удар прорезает воздух. Внутри делается пусто и тоскливо, как осенью в Сокольниках, но я по-прежнему оптимистично улыбаюсь:
— Да вы же все знаете…
— Знаю. И спрячь свою дурацкую улыбочку! Ударить человека старше себя — подло. Ударить, сговорившись с приятелями…
Что она плетет?..
— …подло вдвойне!..
Теперь уже мне не до улыбок, но я улыбаюсь. Как буржуй на карикатурах Бор. Ефимова.
— Сейчас пойдешь и извинишься, Андрей Сергеевич еще не уехал.
— А он перед вами извинился?
Она молча смотрит на меня и начинает краснеть. Краснеет густо, неудержимо и, вероятно, ненавидит себя за это.
— Как ты смеешь!..
Сейчас она или отвесит мне пощечину, или заревет. Но мне не жалко ее. Мне просто противно, если говорить честно.
— Ну, так вот, по классификации вашего Колычева вы относитесь к четвертой категории. Вас нельзя атаковать в лоб, а нужно применять обходные маневры. Жалостливые истории, коньяк…
— Замолчи!..
В злых шоколадных глазах копятся слезы. Она отчаянно сдерживает их: слезы дрожат на ресницах, и я убираю улыбку.
— Я буду молчать. Только вы ему скажите, чтобы он тоже молчал.
Владлена закрывает лицо руками и отворачивается. Плачет она беззвучно, только вздрагивают плечи.
— Что ты понимаешь?.. — тихо говорит она. — Что они понимают?.. Животные. Двуногие животные…
— Я пошел, Владлена Ивановна, — говорю я, потому что мне совсем не хочется выслушивать этот бред.
— Ты извинишься.
— Мне не в чем извиняться.
Она вдруг хватает меня за руки. На щеках у нее слезы, а глаза — в пол-лица:
— Гена, я прошу, прошу тебя, слышишь? Я очень прошу, Гена.
И опять мне делается тоскливо и как-то все равно. Только немного стыдно за нее — мечту с шоколадными глазами…
— Ладно.
Она жалко улыбается, поспешно вытирает слезы и походя, вскользь чмокает меня в щеку. Я дергаюсь, а она берет меня под руку:
— Ты умница.
Так, под руку, мы шествуем мимо удивленного Ананьича и входим в дом. Я пытаюсь что-то сообразить, сочинить подходящую к этой мерзкой ситуации фразу, но ничего не сочиняется. Пусто.
Входим. Колычев сидит на смятой постели, а на столе среди блокнотов недопитая бутылка вина и два стакана.
Владлена плотно прикрывает дверь. Колычев глядит на меня пустыми глазами, а я вижу эту постель и скомканную нейлоновую рубашку, бутылку и два стакана и молчу.