И Егор этих мурашей видел. Даже глаза тер, чтоб забылись они, чтоб из памяти выскочили, а они — копошились. И муторно было на душе у него, и делать ничего не хотелось, и к застолью этому садиться тоже не хотелось. Но подсел, когда еще раз позвали. Молча подсел, хоть и полагалось слова добрые людям за приглашение сказать. Молча подсел и молча принял от сивого эмалированную кружку.
— Пей, Егор. С устатку-то употребляешь: по глазам видно. Употребляешь ведь, а?
— Дык, это… Когда случается.
— Считай, что случилось.
— Ну, чтоб жилось вам тут, значит. Чтоб отдыхалось.
Не лезли слова из него, никак не лезли. Черно на душе-то было, и опрокинул он эту кружку, никого не дожидаясь.
— Вот это по-русски! — удивился плешивый.
Сроду Егор такую порцию и себя не вливал. Да и пить-то пришлось что-то куда как водки позабористее: враз голову закружило, и все муравьи куда-то из нее подевались. И мужики эти показались ему такими своими, такими добрыми да приветливыми, что Егор и стесняться перестал, и заулыбался от уха до уха, и разговорился вдруг.
— Тут у нас природа кругом. Да. Это у нас тут — пожалуйста, отдыхайте. Тишина, опять же спокойно. А человеку что надобно? Спокой ему надобен. Всякая животина, всякая муравьятина, всякая елка-березонька — все по спокою своему тоскуют. Вот и мураши, обратно же, они, это… Тоже.
— Философ ты, Егор,-хохотал сивый.-Давай из лагай программу!
— Ты погоди, мил человек, погоди. Я чего хочу сказать? Я хочу, этого…
— Спирту ты хочешь!
— Да погоди, мил человек…
Когда Егор выкушивал такую порцию, он всех величал одинаково: «мил человек». Это, так сказать, на первом этапе. А на втором теплел: «мил дружок» обращался. Моргал ласковыми глазками, улыбался, любил всех бесконечно, жалел почему-то и все пытался хорошее что-то сказать, людей порадовать. Но мысли путались, суетились, как те черноголовики, а слов ему сроду не хватало: видно, при рождении обделили. А уж когда вторую-то кружечку опрокинул — и совсем затуманился.
— Страдает человек. Сильно страдает, мил дружки вы мои хорошие. А почему? Потому сиротиночки мы: с землей-матушкой в разладе, с лесом-батюшкой в ссоре, с речкой-сестричкой в разлуке горькой. И стоять не на чем, и прислониться не к чему, и освежиться нечем. А вам, мил дружки мои хорошие, особо. Особо вы страдаете, и небо над вами серое. А у нас — голубое. А можно разве черным по голубому-то, а? По сини небесной — номера? Не-ет, мил дружок, нехорошо это: арифметикой по небу. Оно для другого дадено, оно для красоты, для продыху душе дадено. Вот!
— Да ты поэт, мужик. Сказитель!
— Ты погоди, мил дружок, погоди. Я чего хочу сказать-то? Я хочу, чтоб ласково всем было, вот. Чтоб солнышка всем теплого вдосталь, чтоб дождичка мягкого в радость, чтоб травки-муравки в удовольствие полное. Чтоб радости, радости чтоб поболе, мил дружки вы мои хорошие! Для радости да для веселия души человек труд свой производить должен.
— Ты лучше спляши нам для веселья-то. Ну?.. Ай, люли, ай, люли! «Светит месяц, светит ясный…»
— Не надо! — крикнула было рыжая. — Он же на ногах не стоит, что вы!
— Кто не стоит? Егор не стоит? Да Егор у нас — молоток!
— Давай, Егорушка! Ты нас уважаешь?
— Уважаю, хорошие вы мои!
— Не надо, тятька!
— Надо, Колюшка. Уважить надо. И — радостно. Всем — радостно! А что мурашей вы пожгли, то бог с вами. Бог с вами, мил дружки мои хорошие!
Захлопал плешивый:
— «Калинка, калинка, калинка моя, в саду ягодка малинка, малинка моя!..» Шевелись, Егор!
Пели, в ладоши хлопали: только сынок да рыжая смотрели сердито, но Егор их сейчас не видел. Он видел неуловимые, расплывающиеся лица, и ему казалось, что лица эти расплываются в счастливых улыбках.
— Эх, мил дружки вы мои хорошие! Да чтоб я вас не уважил?..
Три раза вставал — и падал. Падал, хохотал до слез, веселился, и все хохотали и веселились. Кое-как поднялся, нелепо затоптался по поляне, размахивая не в лад руками. А ноги путались и гнулись, и он все совался куда-то не туда, куда хотел. Туристы хохотали на все лады, кто-то уже плясал вместе с ним, а рыжая обняла Кольку и конфетами угощала.
— Ничего, Коля, ничего. Это сейчас пройдет у него, это так, временно.
Не брал Колька конфет. И смотрел сквозь слезы. Злые слезы были, жгучие.
— Давай, Егор, наяривай!-орал сивый. — Хорошо гуляем!
— Ах, мил дружок, да для тебя…
Кривлялся Егор, падал — и хохотал. От всей души хохотал, от всего сердца: весело ему было, очень даже весело.
— Ай, люли, ай, люли! Два притопа, три прихлопа!..
— Не надо!.. — закричал, затрясся вдруг Колька, вырвавшись из рук рыжей. — Перестань, тятька, перестань!
— Погоди, сынок, погоди. Праздник ведь какой! Людей хороших встретили. Замечательных даже людей!
И опять старался: дрыгался, дергался, падал, поднимался.
— Тятька, перестань!..-сквозь слезы кричал Колька и тащил отца с поляны. — Перестань же!..
— Не мешай гулять, малец! Давай, давай отсюда.
— Шевели ногой, Егор! Хорошо гуляем!
— Злые вы! — кричал Колька. — Злые, гадкие! Вы нас, как мурашей тех, да? Как мурашей?..
— Егор, а сынок-то оскорбляет нас. Нехорошо.
— Покажи отцовскую власть, Егор!
— Как не стыдно! — кричала рыжая. — Он же не соображает сейчас ничего, он же пьяный, как же можно так?
Никто ее не слушал: веселились. Орали, плясали, свистели, топали, хлопали. Колька, плача навзрыд, все волок куда-то отца, а тот падал, упирался.
— Да дай ты ему леща, Егор! Мал еще старшим указывать.
— Мал ты еще старшим указывать…— бормотал Егор, отталкивая Кольку. — Ступай отсюда. Домой ступай, берегом.
— Тятька-а!..
— Ы-ых!..
Размахнулся Егор, ударил. Первый раз в жизни сына ударил и сам испугался: обмер вроде. И все вдруг замолчали. И пляска закончилась. А Колька вмиг перестал плакать: словно выключили его. Молча поднялся, отер лицо рукавом, поглядел в мутные отцовские глаза и пошел.
— Коля! Коля, вернись! — закричала рыжая.
Не обернулся Колька. Шел вдоль берега сквозь кусты и слезы. Так и скрылся.
На поляне стало тихо и неуютно. Егор покачивался, икал, тупо глядя в землю. Остальные молчали.
— Стыдно! — громко сказала рыжая. — Очень стыдно!
И ушла в палатку. И все засовестились вдруг, глаза начали прятать. Сивый вздохнул:
— Перебор. Давай, мужик, отваливай. Держи трояк, садись в свое корыто — и с океанским приветом.
Зажав в кулаке трешку, Егор, шатаясь, побрел к берегу. Все молча глядели, как летел он с обрыва, как брел по воде к лодке, как долго и безуспешно пытался влезть в нее. Пегая сказала брезгливо:
— Алкоголик.
Егор с трудом взобрался в лодку, кое-как, путаясь в веслах, отгреб от берега. Поднялся, качаясь, на ноги, опустил в воду мотор, с силой дернул за пусковой шнур и, потеряв равновесие, полетел через борт в воду.
— Утонет!.. — взвизгнула пегая.
Егор вынырнул: ему было по грудь. Со лба свисали осклизлые космы тины. Уцепился за борт, пытаясь влезть.
— Не утонет, — сказал сивый. — Тут мелко.
— Эй, мужик, ты бы лучше на веслах! — крикнул лысый. — Мотор не трогай, на веслах иди!
— Утенок! — вдруг весело отозвался Егор. — Утеночек это мой! Соревнование утенка с поросенком!
Борт был высок, и для того чтобы влезть, Егор изо всех сил раскачивал лодку. Раскачав, навалился, но лодка вдруг кувырнулась из-под него, перевернувшись килем вверх. По мутной воде плыли веселые весла. Егор опять скрылся под водой, опять вынырнул, отфыркиваясь, как лошадь. И, уже не пытаясь переворачивать лодку, нащупал в воде веревку и побрел вдоль берега, таща лодку за собой.
— Эй, может, помочь? — окликнул лысый.
Егор не отозвался. Молча пер по грудь в воде, весь в тине, как водяной. Оступался, падал, снова вставал, мотая головой и отплевываясь. Но веревку не отпускал, и перевернутая килем вверх лодка тяжело волочилась сзади.
А мотора на корме не было. Ни мотора, ни бачка с бензином, ни уключин: все ушло на дно. Но Егор не оглядывался и ничего сейчас не соображал. Просто волок лодку вокруг всего водохранилища в хозяйство усталого Якова Прокопыча.