— Конечно, вот и я так считаю.

Норма, довольная, ушла, а мы с Веласкесом тем же вечером отправились в «Фермонт». Теперь, когда я вспоминаю эту передрягу, на ум мне приходит бокс: боксер с тревогой ожидает выхода на ринг, позади многие месяцы изнурительной подготовки, вся жизнь подчинена этому кульминационному моменту. Раздается гонг, боксер выходит из своего угла, приближается к противнику, и тут мигом молния ослепляет его. Другом тьма, в раздевалку его вносят на носилках. Нечто подобное стряслось со мной. Мы явились в «Фермонт» что-то около пяти часов вечера. Быстрым шагом пересекли большой холл. На ходу Веласкес подстраивался ко мне, пытаясь за моей фигурой скрыть свое толстое брюхо. Он был уверен, что на него устремлены тысячи глаз. Я же готов пари держать, что ни одна собака на нас даже не взглянула. Мы представились управляющему и через несколько минут были готовы к работе. Готовы к смертельной схватке. Ибо так оно и было. Меня подозвали обслужить один столик. Я прошествовал между посетителями словно укротитель среди незнакомых ему львов. Закупоренный в накрахмаленную белую куртку, с белой салфеткой через одну руку и с блокнотом и карандашом в другой. Стол был большой. За ним сидело человек восемь, а может, десять — двенадцать. Точно не скажу. Будто сквозь туман я видел грузных надушенных старух, напудренные руки которых смахивали на окорока, присыпанные солью. Видел браслеты, запонки, перстни, крахмальные манишки и странные галстуки… Видел золотые зубы и вопрошающие взгляды, руки худые и бледные и руки мясистые и волосатые, подававшие какие-то таинственные знаки. В зале царил полумрак. Оркестр играл медленный фокстрот, и его пиано пианиссимо сливалось со звяканьем посуды. Мои клиенты вдумчиво изучали меню в роскошной фиолетовой папке. И вдруг разом стали заказывать. Одно, другое, третье. Я лихорадочно записывал. Заказы посыпались с такой быстротой, что я сразу убедился в невозможности записать все спрошенное да еще упомнить, что кому. Я писал, а они продолжали заказывать. Пожилые, видя меня столь внимательным и приветливым, усложняли свои просьбы до бесконечности. Один требовал определенный омлет и совсем неопределенный соус; другой — чтобы стручковую фасоль ему заменили на некий овощ, название коего я с трудом припомнил по школьным урокам ботаники. Что касается мяса, то одни требовали его очень поджаренным, другие недожаренным, третьи вообще сырым. Минут десять я записывал, потом решительно зашагал между столиками, откуда до меня долетали резкие запахи надушенных оголенных женских спин, прошел через огромную парадного вида кухню, даже не взглянув на шефа, снял белую куртку, надел свою и, не оглядываясь, навсегда покинул отель.

На Норму мое дезертирство впечатления не произвело; пожалуй, даже наоборот, она так была потрясена моим самоотвержением, моим согласием сопровождать ее лодыря мужа в «Фермонт», — где, кстати, в отличие от меня он продолжал трудиться, — что в знак благодарности пригласила меня провести с ними воскресенье. И это было воскресенье примечательное, одурманивающее и вместе с тем фатальное и огорчительное. Норма, одетая в лиловое и черное, красовалась в туфлях на таких высоких каблуках, что казалось, шла на ходулях. Туфли эти она надела не без задней мысли; они держались на ремешках, оплетающих икры ног наподобие греческих сандалий, эффектно оттеняя их изящество. Поставленная на эти туфли-башенки, она извивалась с кошачьей грацией, кокетливо выпячивая при ходьбе приятные свои округлости. Рядом с ней Веласкес выглядел сутенером. Возможно, что в этом были повинны его двухцветные ботинки, гавайская рубашка и розовый галстук. В их обществе я чувствовал себя слегка неловко. Эх, были бы у меня хотя бы красные ботинки, или желтый жилет, или, на худой конец, шейный шелковый платок! Мы молча шли по Бродвею к церкви Гвадалупской божьей матери. Утро было сияющим: на ослепительно ясном небе ни единого облачка. Ветер с разбега натыкался на стены домов, срывая по дороге душистые клочки морской пены. Мы вошли в церковь, и Норма пожелала сесть в первый ряд. Не знаю, что привлекало больше внимания — ее лиловое платье или пронзительный скрип ботинок Веласкеса. Норма опустилась на колени, и пока мы, следуя ритуалу мессы, опускались на колени, снова поднимались и садились, она продолжала стоять на коленях, то ли от избытка благочестия, то ли оттого, что заснула.

Выйдя из церкви, мы сели в вагончик фуникулера, который, спотыкаясь на каждом шагу, повлек нас вверх по холмам. Мы, пассажиры, сидим на двух длинных скамьях спиной друг к другу в открытой секции. В нескончаемо упорной борьбе с крутыми подъемами, которыми изобилует Сан-Франциско, тянутся прохожие. Встречающиеся на пути мужчины неизменно останавливаются разинув рот, чтобы полюбоваться на ножки пассажирок, никак не могущих скрыть их от предательского ветра, который всегда находит дорогу под юбку. Проходят старые китайцы, раскуривая проникотиненные слоновой кости трубки; проплывают в крошечных туфельках маленькие, кругленькие, одетые в черное китаянки. Из «Фермонта» и «Мар Гопкинса» выходят блондинистые, бронзовые от загара, высокие элегантные женщины. Ветер развевает их короткие прически, и они неизменно улыбаются, обнажая белоснежные крупные, словно у лошади, зубы. Вагончик начинает спуск. Поднимается шум, гам. Выходят одни, входят другие. Проезжая Кэтэй, мы видим большой ресторан, сквозь синие стекла которого посетители кажутся обитателями подводного царства. Отсюда открывается вид на Китайский городок, смахивающий на почтовую открытку. Улица Гранта — узенькая, обрамленная разноцветными палатками, стилизованными под пагоды, и просто ларьками, где выставлены всевозможные китайские и японские товары: огромные шелковые платки, фиолетовые, желтые, красные, черные и зеленые; изделия из слоновой кости и яшмы, веера, сундуки, палки, туфли, чесалки, керамика и стекло; различные растения, цветы, сладости, книги, литографии. Среди этого разгула красок возникает китайский рынок с бездной поражающих воображение таинственных предметов. Некоторые из них на поверку оказались освежеванными кроликами, но препарированными столь изощренно, что они стали походить на какие-то невероятные мифологические чудища из шелка, бумаги или прессованного пепла. Можно было подумать, что кто-то их прожевал, выплюнул, слепил диковинные фигурки и засушил. Были представлены тут и другие деликатесы в самых удивительных сочетаниях. Например: желе из мышиных хвостиков, лягушки по-королевски, хорьки под белым соусом. Сквозь решетку видно подвальное помещение, полное кур и голубей; посмеиваясь, расхаживают приказчики, желтые, лысые, глянцевые. Тысячами разноцветных огней горят на стенах световые китайские рекламы и афиши. Полыхают витрины, среди кресел и императорских носилок красуются сверкающие холодильники, фаянсовые ванны, унитазы и телевизоры.

Мы вышли из вагончика и двинулись к волнорезам. Оклендский мост. Его четкая металлическая конструкция вынырнула из-за угла на фоне голубой глади залива. В золотистом сиянии утра дома принимают графическую отчетливость старинных эстампов. Перед входом в отель стоит молчаливая группа филиппинцев, низкорослых, коренастых, одетых в спортивные куртки, которые доходят им почти до колен; на головах огромные широкополые шляпы, украшенные перьями. Напротив «Ла Чина Поблана» собрались мексиканцы. Толстые, смуглые, в рубашках, заправленных в брюки; они беседуют вполголоса. По другую сторону улицы, возле магазина, собираются итальянцы: пять или шесть стариков, одетых в черное; пиджаки кургузые, без галстуков, во рту сигара или трубка, все яростно жестикулируют, в глазах озорные искорки.

Норма без умолку болтала, перескакивая с предмета на предмет. Не нравилось мне одно: какого черта далась ей Мерседес. Что общего было у нее с богемным мирком, в котором обреталась Норма со своим Веласкесом? Норма старалась выпытать причину моей застенчивости и явно хотела подбить меня на действия более решительные. А я-то хорошо знал, что Мерседес никому не позволяет никаких вольностей. Я виделся с ней всякий день и очень часто в ее комнате. После обеда я провожал ее на репетиции, где мог вволю любоваться ее соблазнительным телом, затянутым в синее трико, а вечерами лицезреть ее в танцах почти обнаженной. Я искренне восторгался ею без всякой задней мысли и потом долго, часами напролет по-братски болтал с нею, рассказывая о Чили, о своих планах, выспрашивая о ее родне, большую часть которой она знала только по старым фотографиям. При всем этом, при всей близости, установившейся между нами, при всей нежности, сквозившей в каждом моем слове и жесте, которые она принимала с нескрываемым удовольствием, никогда я не позволял себе слова или знака, кои можно было бы истолковать как домогательство ответа на мою глубокую, созревшую влюбленность, сдержанную в проявлениях, но страстную.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: