Я остался при твердом убеждении, что Френдли Дог проиграть не может. Народ вокруг нас стал волноваться; с шумом морского прибоя накатывались волны людей и откатывались назад. И снова ко мне вернулось ощущение человека, затерянного среди океана и плывущего по воле волн. Ковбой грыз карандаш, читал и перечитывал «Рёйсинг форм» и программку. Казалось, он на что-то решался, потом передумывал, прикидывая время, дистанцию и вес лошади. Мы пробрались к барьеру, отделяющему скаковой круг от зрителей. Мой друг внимательно разглядывал лошадей, выходивших на старт. Он словно хотел пронзить их взглядом, угадать их самые сокровенные намерения. Тихо, почти про себя, сквернословил, улыбался, хмурился, вздрагивал, сплевывал в сторону, снова разглядывал лошадей и снова чертыхался.
— Дьявольски трудный заезд! Не понимаю, как может Френдли Дог проиграть.
Ковбой рассеянно взглянул на меня. Он был в трансе. Остатки опьянения улетучились. Лиловая краска на лице потускнела до пепельно-серой. Он явно нервничал. Это был тот глубокий кризис, который захватывал все его чувства. Словно на карту ставилось будущее. Лошади бежали по дальней прямой. Одни, казалось, бежали резвее, другие размереннее, ровнее, чуть скосив набок голову. Прозвучал удар гонга, потом другой. До начала оставалось две минуты. Толпа ринулась к кассам. Ковбой оставался на месте, уставившись в пространство, словно в экстазе; меня напугала его неподвижность и немота. В этот момент он походил на пророка, общающегося с небожителями, как бы в ожидании высшего откровения. И он дождался этого откровения. Вдруг он весь подобрался, просиял, улыбнулся; прищурился на лошадь, бежавшую последние метры разминки, глянул в программку и что-то пробормотал сквозь зубы. Затем опрометью бросился к кассам, расталкивая людей, наступая на ноги, чертыхаясь. Я последовал за ним, но добраться до кассира не смог. Мне показалось, что я расслышал бормотание Ковбоя: «…не понимаю, как может проиграть…»
Начался заезд. Три четверти мили. Выиграл Френдли Дог; выиграл почти шагом, с превосходством прямо-таки нелепым. Я повернулся к Ковбою, чтобы поздравить его. Но глаза его были устремлены куда-то вдаль. Вытащив из бумажника два билета по пять долларов, он резким движением порвал их и швырнул наземь. На них стоял одиннадцатый номер: Хомарохо.
— Хомарохо? Как? Разве не Френдли Дог должен был победить?
Ковбой не ответил. О Хомарохо он ни разу не заикался, не удостоил это имя ни одной пометкой ни в «Рейсинг форм», ни в программке. И тем не менее он поставил на Хомарохо. Почему? Что толкнуло его на этот шаг с такой неудержимой силой? Неужели то, что ему привиделось в последний момент перед заездом? Но что именно?
— Почему? Почему ты ставил на Хомарохо?
Ковбой яростно скривил рот.
— А потому… потому, что Хомарохо был лошадью этого заезда. Единственной. Он не мог проиграть.
— Но ведь проиграл.
— Проиграл потому, что жокей сопляк. Боже мой! Какой болван. Конь хочет вырваться на первом повороте и идти по внутренней дорожке, а этот идиот сдерживает его и идет по внешней! Его затирают при выходе на прямую, а он продолжает сдерживать. Этот конь пробежал на добрую милю больше остальных. Это же воровство, самое настоящее воровство!
Вечерело. Ковбой все болтал и болтал. Вдохновение его росло с каждым заездом.
— Если бы он начал подгонять раньше… нет, тут самое настоящее воровство… Это карманник, а не жокей. Как может быть жокеем человек, страдающий геморроем? Знаешь, как его называют? Sit-tight Peter[20]. Обрати внимание, как он сидит на лошади: он цепляется за нее ягодицами; когда-нибудь он обязательно проглотит невинное животное… Его затерли… Это не конь, это мул, хряк! Ты видел, это шелудивый пес… И все-таки бежит! Бежит, каналья, один… вот приходит вторым… Мать твою…
Солнце стало походить на слегка окисленный медальон. Небо окрасилось в красновато-сиреневые тона. Потянул вечерний бриз. Я чувствовал свежее и пахучее вторжение калифорнийской долины: запах недавно политых овощей, запах плодородной земли, запах салата, помидоров, лимона. На холмах Сан-Бруно свистел океанский ветер; в городском аэропорту, пробиваясь сквозь разноцветные вечерние облака, приземлялись самолеты. Ковбой болтал не переставая. Я его не слушал. Кристально чистый воздух удерживал меня в состоянии восторженного изумления, я радовался вечеру, предсумеречному свету, возбужденной толпе; я был охвачен тем сладостным, чуть грустным чувством, которое располагает ко всем и ко всему: к жокеям, лошадям, публичным девкам, полицейским, наркоманам, филиппинцам, неграм, итальянцам, баскам, мексиканцам, женщинам в мехах и женщинам в спортивных брюках и прозрачных блузках. Все смешалось в золотистой пыльце заходящего дня: запахи пота и пива, потерянные надежды, горечь во рту, грязные штаны, дружеские и братские взгляды, враждебные и завистливые.
Перед последним заездом Ковбой сунул мне две долларовые бумажки в руку и сказал:
— Поставь, поставь на какую хочешь, но поставь!
— Не хочу я ставить! Возьми свои деньги.
— Поставь, говорю я тебе, поставь на какую угодно.
Он просил, умоляла дрожащая его рука… Я перевел взгляд на лошадей. Ни одна из них ничем особо не выделялась. Мне захотелось, чтобы и меня посетило откровение. Ни черта! Все лошади казались одинаковыми. Разве что одна поупитаннее, другая постройнее. Вот та, почти бесхвостая; или вот та, с челкой на лбу, похожая на моего школьного товарища; или еще та, зубастая, с ногами в крапинку; у последней все ноги были забинтованы. Смешно, конечно, надеяться, чтобы эти носочки помогли ей выиграть заезд.
— Послушай, зачем зря выбрасывать деньги? На меня плохой расчет. Поставь лучше ты.
— Нет, ты! Новичкам всегда везет.
Ковбой стал хныкать.
— Ну, будь по-твоему, дай-ка мне программку… Двенадцать лошадей… Терремото… поставлю на него.
— На кого?
— На семерку, на Терремото.
Я поставил на семерку потому, что ее имя — Терремото[21] — напоминало мне мою родину, страну подземных толчков и бегства на рассвете, и еще потому, что жокея звали Браво, Хосе Браво. Ковбой сунулся в свою библию и неодобрительно взглянул на меня. Но только по этой причине, и никакой другой, Терремото выиграл. Поставившие на него получили по тридцать три доллара. Ковбой не выразил по этому поводу никаких эмоций. Он был заранее уверен в моей победе. Мало того, он не захотел взять ни одного цента, кроме тех двух долларов, которые выдал мне для игры. Он рассматривал их как долг.
Победа наполнила меня отравой радости; мне захотелось соответствовать широте и великодушию Ковбоя, и я предложил ему отыскать моего земляка Идальго и втроем спрыснуть выигрыш. Ковбой знал все закоулки местных конюшен и без труда нашел конюшню Мольтера. Мы застали там моего друга сидящим на ведре и терпеливо наблюдающим за белым жеребцом, которого служитель прогуливал по большому кругу. Я представил его Ковбою и рассказал о своем успехе. Идальго выслушал меня, не сказав ни слова, но приглашение принял с благодарностью. Я опасался сперва, что Ковбой и Идальго не понравятся друг другу: величественный, огромный Ковбой и маленький, от земли два вершка, мой друг. Однако я ошибся. Между ними сразу же установилась какая-то телепатическая связь: родственные души, связанные лошадиным хвостом. Оттого, что оба они молчали, я вдруг с испугом обратил внимание на собственную свою болтливость. В ослеплении я рассказывал им о Мерседес; говорил о ней как о расчудеснейшей моей невесте, с которой мои друзья непременно должны познакомиться; говорил так, как если бы она меня не бросила, не променяла на какого-то безликого проходимца.
Танго
Мы вернулись в пансион, когда все уже сидели за столом. Я вошел с опаской, боясь встретиться взглядом с Мерседес. Нам дали место, и началась церемония передачи супницы и хлеба. Мои друзья ели молча, сосредоточенно. Краешком глаза я огляделся вокруг. Мерседес сидела рядом с отцом и наблюдала за мной. Когда глаза наши встретились, она нежно улыбнулась. Я, проглотив слюну, несколько мгновений выдерживал ее взгляд. В ее нежности сквозило что-то грустное, обиженное. Мне ужасно захотелось обхватить ладонями ее лицо и поцеловать. Я отвел взгляд, но ощущение зеленых ее глаз, таких глубоких и таких проницательных, преследовало меня. Сидевший рядом со мной Идальго ел вдумчиво, ложка за ложкой, тщательно прожевывая. Его голова и плечи едва возвышались над столом. Руки походили на когти кондора, а ложка в правой руке здорово смахивала на боевое оружие. По другую сторону от меня сидел техасец, по сравнению с Идальго это был настоящий небоскреб, этакая рыжая громадина. Он ел мало, как бы нехотя, но вино пил с жадностью.