Остальные хранили молчание… Под усталостью, под болячками и синяками, под пустыми взглядами, какими посматривали мои товарищи на дорогу и на хутора, утопавшие в каштанах и грушах, чувствовалось скрытое удовлетворение. Мы возвращались, как футбольная команда после тяжело доставшейся победы. Что-то заставило нас драться рука об руку, и мы чувствовали, что это что-то объединяет нас, хотя никто не смог бы объяснить почему. Я облокотился на борт грузовика и полной грудью, с наслаждением человека счастливого и ублаготворенного вдыхал прохладный вечерний воздух, пропитанный запахом лимонов.
В последующие дни в жизни фермы произошли весьма существенные изменения. Куате, я, колумбийцы, аргентинец и несколько человек из Центральной Америки, участвовавшие в драке, были как «смутьяны» искусно изолированы. Из нашего барака исчезли мексиканские беженцы, которых, замечу мимоходом, аргентинец с первого же дня хотел организовать в профсоюз, и вместо них в барак прибыла странная группа, состоявшая в своем большинстве из профессиональных бродяг, которые после уборки урожая должны были направиться в Лос-Анджелес и там тайком сесть в скотный вагон ночного поезда и ехать куда-то дальше. Люди опасные, без каких бы то ни было устоев. На нас они смотрели с полнейшей невозмутимостью, но в их медлительных, каких-то идиотичных движениях и мимике чувствовалась затаенная угроза.
— Такие убивают за корку хлеба, — говорил аргентинец, — насилуют, похищают людей, курят марихуану, срывают забастовки, идут в клакеры к кинозвездам, бегут в первых рядах линчующих. Паршивый народец, одним словом.
Бродяги относились к нам с немым недоверием; они присутствовали при наших яростных спорах о будущем латиноамериканских стран, не понимая или делая вид, что не понимают, о чем мы говорим. По вечерам играли в карты. Они своей компанией, мы — своей.
— У меня такое чувство, что тут я только время теряю, — говорил я Куате, — зарабатываю смехотворные гроши. Их не хватает даже на еду. Какого черта торчать здесь? Надо возвращаться в Сан-Франциско, к священным скаковым обязанностям.
— Не торопись, — уговаривал меня аргентинец, — ты как лошадь, которая норовит поскорее вернуться в стойло.
— С той лишь поправкой, что стойло называется Мерседес, — вставил Куате, — потерпи, успокойся, начальник, помни, что от перестановки слагаемых сумма не меняется. Я скажу, когда надо будет возвращаться.
— В самом деле, дался ему Сан-Франциско! Ты прав, Куате. Что он там нашел, в этом городе? Холод, туман, ветер, итальянцев или китайцев, русских или басков? Свет или запах, словом, какого черта он там нашел?
— Мерседес, дурачок, Мерседес, вот что он там нашел!
— Грубо и неостроумно. Разве в этом дело! Коли хотите знать, в Сан-Франциско есть какая-то притягательная сила, и в бурной ночной его жизни, и в солнечных морских рассветах, в вечном его обновлении, к которому причастен каждый, кто в него вживается. Какая-то прелесть города-путешественника, всегда готового к отплытию от своих пирсов и причалов. Он не дает тебе времени осесть, погрузиться в житейский омут, он вечно тебя подгоняет, грозя оставить за бортом, и этот постоянный трепет, который он тебе внушает, невольно заставляет тосковать по нему. Ты живешь в Сан-Франциско с ненасытной тоской по Сан-Франциско!
— А все оттого, что город выстроен из треугольников.
— Треугольников?
— Да еще таких, одна из вершин которых неизменно уходит в океан.
— Знаешь, Куате, это уже лирика!
— Разве я виноват, что Сан-Франциско построен так нелепо! Ты не знал? Половина улиц обрывается прямо в воду. Другая половина — теряется где-то в лабиринтах холмов и закоулков, не имеющих ни конца ни края. Потому-то в этом городе не бывает знакомых. Население непрерывно меняется. Народ высаживается с кораблей и на автомобилях снова отправляется через мост куда-то в море. Или подымается на холмы и больше 3 не возвращается.
— Какая часть города вам больше всего нравится?. Мне так прибрежная. Чего стоит один запах бифштексов по-гамбургски с нарезанным луком или йодистый ветер с моря!
— Чепуха! Всего лишь жалкое подражание Кони-Айленд. Настоящий Сан-Франциско — это улица Кирни и Китайский городок. Морг и бордель иностранного квартала. А сырые замшелые китайские лачуги? Мгла непролазная! Обшарпанные черные стены; на полу валяются самые диковинные отбросы: то ли окаменелости крыс, то ли изрезанное на куски бренное человеческое тело. Из темноты выплывает кругленький, во всем черном китайчик, похожий на крота, шляпа надвинута на самые глаза, в углу рта дымится сигарета. И бумажные фонарики. Да какие хорошенькие!
— Все это, друг мой, ты видел в кинофильмах. А вот мне нравится…
Перечисление было бесконечным. Рынок, Мишн, Бальбоа, Голден-Гэйт-парк. Следует, правда, принять в расчет и то, что всем нам ферма уже обрыдла, осточертела изнурительная жара, запах помидоров, дерьмовая еда, убийственное недоверие и подозрительность, и все это ради несчастных грошей, которые мы сумели заработать.
— А на что мы могли еще рассчитывать? Подрядиться собирать орехи? Платят там, правда, получше, но труд куда тяжелее. Нужно иметь прямо-таки железные мускулы, чтобы выдержать эту работу. Тебе дают садовую лестницу и дают веревку. С лестничной ступеньки ты должен колотить шестом по ветвям, пока не отрясешь все орехи. После четырех ударов ты уже не в силах держать шест.
— Нет, дружище, для меня нет ничего лучше Сан-Франциско. Там на все это я чихать хотел.
Куате изо всех сил уговаривал меня остаться еще на недельку, и не исключено, что я остался бы. Однако судьба рассудила иначе. Провидческая судьба. А может, и не провидческая! Так или иначе, но ночью в нашем бараке затеялась серьезная карточная игра. Был день получки. Слышался хруст банковских билетов. Мы расстелили на полу одеяло и расселись вокруг. Близнецы-колумбийцы держали банк, и в течение часа или двух весь барак дулся в очко. Ставки были маленькие. Никто особенно не стремился облапошить другого. Деньги уплывали и возвращались вновь, все игроки проходили через периоды везения и невезения. Около девяти вечера вошли наши бродяги и вместо того, чтобы, как обычно, организовать свой банчок, присоединились к нам. Подошли молча. Некоторое время хищно наблюдали за игрой. Изредка кто-нибудь из них сплевывал. Вскоре появился наш главный в сопровождении своего подопечного, Красавчика, которого мы не видели со дня той знаменитой драки.
— Посмотри, кто пришел!
Куате не поднял головы, но по тому, как заходили его ноздри, я понял, что он учуял опасность. В том, как они вошли и нас окружили, в запахе спиртного, которым от них разило, угадывался какой-то заговор против нас. Однако мы продолжали играть, делая вид, что не обращаем на них внимания.
— Ребята, — нарушил молчание главный, — примете нас в игру?
— Вот так так! Вот уж не думали не гадали!
— Подвиньтесь, дайте нам место.
Конечно, умнее всего было бы бросить игру. Но в голосе главного звучало такое нахальство, которое мы восприняли не просто как оскорбление, но как прямой вызов. Так наглые подростки врываются в игру маленьких.
— Ну что ж, посмотрим, кому повезет, — сказал Куате.
Играть продолжали в очко, с той лишь разницей, что теперь колода переходила к тому, кто сорвал банк. Мы ставили мало. Они же взвинчивали ставки, как только банк переходил к кому-нибудь из наших. Они явно стремились обобрать нас до нитки. При такой игре банкомет всегда выигрывает, если только ему не устраивают ловушку и у него есть в запасе деньги. Ставя по доллару, я немного проигрывал, как вдруг Куате набрал очко и сорвал банк.
— Теперь сделаем так, дружище, — сказал Куате, — больше ты ставить не будешь, а просто войдешь со мной в долю. Я сдаю, а ты ставишь или забираешь деньги. Устраивает?
— Вполне.
Куате начал сдавать, и тут колесо фортуны завертелось с невиданной к нам благосклонностью. Он метал банк с невероятной быстротой. Казалось, пальцы его внезапно превратились в гибкие тонкие лезвия, вселяющие страх в наших противников. Теперь это были уже не руки жокея, нервные и грубые; теперь они походили на умные щупальца удивительной пластичности; они удлинялись и укорачивались, безраздельно хозяйничая на поле карточного боя, которым служило одеяло. Они присасывались к игрокам, лишали их силы и воли, вытягивали из них деньги и затем отшвыривали в бесформенную темноту, затоплявшую, словно морской прилив, края одеяла. Я завороженно следил за игрой. Куате шлепал картами, точно хлыстом, и, судя по результатам, можно было подумать, что он насмерть засекал своих противников. Они были потрясены, смяты, уничтожены. Прежде чем успевали они очухаться, он ударял еще одной картой, уже своей, с той же прицельной точностью, но с прямо противоположным результатом, приговаривая с олимпийским спокойствием: