Прикосновения эти всегда трогали меня необычайно. Мне казалось чистейшим недоразумением, что такая красавица, как Мерседес, может захотеть коверкать свою жизнь, связавшись с пустельгой вроде меня. Своими огромными зелеными глазищами, лучистыми и влюбленными, она отлично подметила нежность, которая меня охватила. Но вместо обычных ласковых слов, вот-вот готовых было сорваться с ее дрогнувших губ, она продолжала меня убеждать:
— В Нью-Йорке ты сумеешь работать и учиться. Мы поможем тебе. Отец перестанет дуться, когда увидит, что ты взялся за ум и работаешь серьезно. Да и сама я сыта по горло тем, что делаю здесь. Я бы хотела по-настоящему заняться танцами. Тебе не кажется, что современный танец очень бы мне удался? Серьезно, я думаю…
И тут она забыла о главном предмете нашего разговора и принялась мечтать вслух о том, как она будет изучать технику современного танца, как можно будет по-новому использовать в хореографии испанские музыкальные ритмы, отойти от того, что до сих пор делали другие балерины. Это было ее мечтой, в этом заключалась ее жизнь. Что касается меня, то в тот период вся моя жизнь заключалась в Гонсалесе. То есть, строго говоря, настоящая жизнь тихохонько проходила рядом, но за незначительностью событий, всевозможными пустяками мы ее почти не замечали — возьмите хоть это путешествие в поезде, это утро на ипподроме, вечер в баре «Лос Окулистас», жаркие поцелуи урывками в темном коридоре «Эль Ранчо», бурную ссору с Марселем… И тем не менее мы со слепой настырностью продолжали создавать и разрушать маленькие мифы и видения, которые на самом деле были не более существенны, чем утренний туман. Мерседес грозилась уехать в Нью-Йорк изучать танцы, а я, чтобы отговорить ее, врал, будто готов бросить скачки. В то время, как Мерседес говорила, поглаживая мне руку, я раздумывал над тем, как это Идальго исхитрился извлечь из Гонсалеса столько силы и энергии. С помощью стрихнина? Мышьяка? Нет, не может быть. Было бы глупо. Идальго отлично знал, что тут такие номера не проходят. Дело, понятно, не в наркотиках и не в битье. Так может статься, виной — неожиданная встреча с земляком, словом, та область чувств, когда тоска по дому пробуждает высокие порывы, увлекает нас на героические деяния? Быть может, именно это чувство проснулось в сердце бывалого коняги, омолодило его и толкнуло на путь неслыханных подвигов? Наверное, так оно и было. Тоска по дому, патриотизм, мужество и сладостное предчувствие смерти. В особенности последнее: нет стимула сильнее, равно годного для великой победы или великого поражения. Гонсалес уловил отчаянье своего жокея, и это чувство, подобно лучу света, пронзило его, по-новому осветило всю его жизнь, предназначенную для героических свершений и растраченную на пустяковые успехи. Наконец-то, быть может, Гонсалес возмечтал о том единственном, самом главном, что достойно увенчало бы его жизнь, возмечтал о триумфе, который разом бы зачеркнул все прошлые провалы и невзгоды. Один решающий заезд, и животное возрождается во всем своем первозданном блеске и величии, а дальше — будь что будет! Пусть он станет пищей для хищников в зоопарке, ибо великое предназначение уже свершилось и имя его будет вписано в историю.
В окошке поезда мелькали корабли и трубы; время от времени маленькие самолетики желтыми мухами расчерчивали окно, прежде чем опуститься на морскую гладь. Мне хотелось как можно скорее увидеть Идальго, сказать ему, что надо без промедления, пользуясь отличной формой Гонсалеса, заявить его на один из ближайших заездов.
Мне не пришлось долго искать своего приятеля. Он сам, как гора к Магомету, пришел ко мне. Чтобы повстречать кого-нибудь из наших «братьев во бегах», достаточно было зайти в кафе «Фостер’с» на Рыночной улице. Там-то меня и нашел Идальго.
— Землячок, — сказал он таинственно, подсаживаясь к моему столику и неся в руках чашечку кофе и сладкую булку, — утром после тренировки я тебя потерял. А мне очень нужно с тобой поговорить.
— Я тоже хотел с тобой поговорить, но сперва я должен был проводить Мерседес. Каков конь! Его будто подменили. Как это тебе удалось такое чудо?
— Чепуха… сущая чепуха. Гонсалес должен был выправиться. Я же тебе говорил. Сейчас дело не в этом. Есть паршивая новость. — Он понизил голос и, прихлебывая кофе, забормотал: — Тренер требует денег. Еще денег. Он осатанел и хочет еще денег.
— Кто? Гамбургер? Но мы же заплатили ему за месяц вперед, чего же еще хочет эта скотина?
— Он говорит, что если мы не заплатим, то он потеряет конюшню, что его выбросят из «Танфорана» и что у него накопился целый ворох счетов. Похоже, малый кругом в долгах и надеется отыграться на нас.
— Уж не заподозрил ли он в нас миллионеров?
— Черт его разберет, что он там заподозрил, но деньги, проклятый, требует. Хоть тресни, а что-то подкинуть нужно.
Гамбургер начал вести себя как вымогатель. Он поставил нас между молотом и наковальней, точно рассчитав, что мы вложили в Гонсалеса весь наш капитал и что его конюшня единственная, где наш конь может находиться. Без его помощи мы погибли. Типичный живоглот, который ради лишнего цента обдерет до косточек собственную мамашу. Идальго стал раздражать меня своей покладистостью. Выход из положения он видел в одном: ублажать Гамбургера всякий раз, как он того пожелает.
— Не дадим ничего этому прохвосту. Пусть обирает свою тетушку.
— И тем не менее дать придется. Если не дать, то, пойми, он вышвырнет нас к чертям собачьим вместе с лошадью и всем барахлом. Куда мы денем Гонсалеса?
— Плевать я хотел на Гамбургера. Никуда он Гонсалеса не денет. Мы же платим ему вперед.
— Ты что, не знаешь этих разбойников? Он способен спереть нашего Гонсалеса.
— Я его зарежу.
Болтать можно было до бесконечности. Наступил, однако, момент, когда нужно было принимать решение. Угрозам грош цена. Тем вечером, сидя между косматыми оборванцами, макавшими печенье в кофе и пожиравшими глазами «Рейсинг форм», я сыпал в адрес мистера Гамбургера самые отборные ругательства, которые только мог извлечь из своей памяти. Но, как говорится, словами горю не поможешь. Подперев голову руками и с тоской уставившись в зеркало, украшавшее зал, я в конце концов пообещал Идальго завтра же раздобыть необходимые деньги.
Как я и предчувствовал, это первое требование мистера Гамбургера было не более чем обманным финтом, предвещавшим более чувствительные выпады. Не знаю, занимался ли мистер Гамбургер в свое время фехтованием у себя в родной Германии, но одно могу утверждать: здесь, в Калифорнии, равных ему фехтовальщиков не было. Самое скверное заключалось в том, что знал я его только шапочно. Раскошеливаться же в пользу субъекта, который в лучшем случае был для меня призраком — ибо, понося его последними словами, я при всей фантазии не мог припомнить его физиономии, — было для меня сущим мучением и бесчестьем. Я, который считал себя невосприимчивым ко всякого рода жульничествам, который в грош не ставил самых изощренных мошенников, я, который привык к везению, словно к цветку в петлице, нынче погибал в сетях макиавеллевского безжалостного субъекта, под покровом темноты сосавшего из меня кровь, подобно упырю. Сначала я мобилизовал все свои внутренние ресурсы, затем раздобыл заем в двести пятьдесят долларов в банке под гарантию Микеланджело Веласкеса, который в этом сезоне имел постоянную работу на газолиновой станции. Потом пришлось набирать в долг направо и налево маленькими суммами, заложить свой мощный бинокль, поработать лифтером в «Палас Отель», барменом — по рекомендации Куате — на рыбачьем причале, ночным подметальщиком в «Файв энд Тэн», разносчиком телеграмм. Работал я самозабвенно. А чего ради? Исключительно для удовлетворения денежного голода мистера Гамбургера, который продолжал шантажировать нас, если мы не принесем очередные двадцать, пятнадцать, а подчас и пять долларов. Полагаю, что у него была какая-то страстишка, возможно ничтожная и не очень опрятная, раз уж он, несмотря на жадность, довольствовался столь мелкими подачками.