— Нет, так просто он танцевать не станет. Ему нужен повод. Вот когда он проходит мимо трибун — дело другое. Тогда он откалывает такие коленца…
По соседнему проходу провели трех лошадей. Гонсалес занервничал.
— Спокойно, приятель, эти не про твою честь. Сегодня вы отправитесь почивать.
— Вид у Гонсалеса отличный, — сказал я.
— Мне показалось, что прогноз Идальго лишен каких бы то ни было оснований: Гонсалес выглядел могучим и бодрым, глаза блестящие, развитая мускулатура, крепкая грудь, тонкие ноги без болячек и шрамов.
— Да, — сказал Идальго, — вид у него хороший, но чувствует он себя неважно. Чтобы состязаться с сильными соперниками, он уже никогда не будет чувствовать себя достаточно хорошо. — Идальго продолжал его расчесывать, похлопывая изредка по крупу. — Ты никогда не увлекался боксом? — спросил он.
— Немножко.
— А тебе не доводилось слышать, что происходит с боксером, которого слишком рано выпускают против чемпиона? Он может прекрасно провести встречу, приобрести славу стойкого и решительного бойца, но к концу матча чемпион сокрушает что-то внутри этого молодого боксера, что-то поважнее почек, поважнее сердца и мозга, что-то, что связано с душой, с психикой. Чем дольше длится бой, тем хуже для новичка. Больше ему никогда уже не восстановиться. Это видно по его глазам, по его реакции, по тому, как он передвигается. Всегда-то он будет запаздывать на какое-то мгновение, всегда-то пролежит в нокдауне на роковую секунду больше, чем предусмотрено правилами. Так обычно бывает с неопытными, когда их бросают против чемпиона, чтобы тот излишне не рисковал или излишне не утомлялся. Аналогичная история происходит с лошадьми. Класс убивает все. Никогда не забывай об этом. Класс убивает время, скорость, выносливость, хитрость, все, решительно все. Возьми лошадь, которая в тренировочных заездах сокрушает все рекорды, и пусти, ее против аса, пусть почти нетренированного. И увидишь, что произойдет. Только одно то, что с ней бок о бок бежит чемпион, уверенность, с которой он двигается, и презрение, с которым он прижимает ее к ограде, лишает лошаденку сил; и тогда прощай скорость: лошаденка сдается. На финише сердце у нее готово выскочить через ухо.
По проходу прошла кобыла; завидев ее, Гонсалес издал совершенно неприличное ржание. Испуганная кобыла взбрыкнула и пошла дальше, беспокойно помахивая хвостом.
— Вот чертов сын… когда он наконец остепенится!
Широко расставив ноги, вытянув хвост и выкатив глаза, Гонсалес хотел последовать за кобылой, но Идальго рывком придержал его. Гонсалес покорился, нервно роя копытом землю, продолжая ржать и крутя головой. Тут мы заметили, что Гонсалес уже приготовился к любовному подвигу, и вид у него был, прямо скажем, преглупый. Мы с Идальго притворились, будто ничего не произошло. Но Мерседес смотрела на все это с явным неодобрением.
Пожалуй, нам пора… — сказал я. — А что слышно насчет покупки?
— Сегодня вечером мистер Гамбургер должен привести одного итальянца из Лос-Анджелеса, владельца нескольких ресторанов. Отличный покупатель. Если дело сладится, я предупрежу тебя.
Гонсалес продолжал стоять в своей донельзя нелепой позе. Мне очень хотелось подойти к нему и попрощаться более сердечно, но в данных обстоятельствах это выглядело бы по меньшей мере смешно. Такой конь, почти человек, вполне заслуживал сердечного рукопожатия или даже объятия. Если сделка состоится, то я уже не смогу видеться с ним как с братом; я стану для него чужим, очередным заурядным игроком, голова которого набита несбыточной дурью; возможно, что больше я его не увижу. Если новым владельцем будет итальянец из Лос-Анджелеса, то он заберет Гонсалеса туда и уже там распорядится им по-свойски, убедившись в его никчемности.
— Хорошо, дружище, — сказал я коню, — до другого раза.
Желая выразить свою любовь и признательность, я заглянул ему в глаза, но Гонсалес даже ухом не повел. Он стоял неподвижно, наслаждаясь щекоткой скребка, которым ему начищали мокрое брюхо. Я подошел, чтобы похлопать его по шее.
Мы вернулись в город. Мерседес отправилась в больницу, а я — на поиски квартиры, потому как мои планы найти работу и начать новую жизнь были вполне серьезны. Я твердо решил начать новую жизнь, но, понятно, не на скачках, а на этот раз трудовую, респектабельную. Марсель вот уже месяц как находился в больнице. Перелом ноги оказался весьма серьезным, и врач не обещал стопроцентного излечения. Он мог остаться инвалидом. Профсоюз выплачивал вспомоществование; расходы на больницу и врача оплачивала страховая компания. Но даже при этих условиях я предвидел для Мерседес и ее отца несколько трудных месяцев. В особенности если она бросит работу в кабаре. Мало-помалу во мне вызревало сознание, о котором прежде я и понятия не имел: я должен стать мужчиной-добытчиком, опорой семьи. Я понимал, что мне надлежит помогать им, и при одной мысли об этом добровольном самопожертвовании кровь бросалась мне в голову; я просто сгорал от желания поскорее жениться на Мерседес, заключить ее в объятия, приласкать с совершенно безграничной, бьющей через край нежностью.
В тот же вечер я узнал от Идальго и мистера Гамбургера, что Гонсалес продан за пятнадцать тысяч долларов. За вычетом комиссионных, налогов и долгов, мы с Идальго получили около двенадцати тысяч. Предсказание Идальго сбылось. Наша несушка снесла золотые яички, и еще какие! В то время как Идальго готовился к отъезду в Чили, я снял на холмах поблизости от университета удобный современный домик. С друзьями прощаться мне не пришлось. Ибо с Ковбоем и Куате я буду время от времени видеться за стаканом вина в излюбленной Коста-Барбаре или на рыбачьем причале, где эти два закадычных друга трудились в перерывах между скаковыми сезонами. Другие мои знакомые тут, рядом, до них рукой подать; все они в «Голден Гэйт Филдс», пустынном ипподроме, расположенном неподалеку от моего дома, рядом с морем. Когда закончится сезон в «Танфоране», сюда переведут лошадей, и воскреснут мои друзья, и снова закрутится карусель радужных надежд, горьких разочарований и фатальных поражений.
Что касается Мерседес, впрочем, раз уж мы дошли до событий сегодняшнего дня, до этого великолепного, солнечного, по-весеннему теплого утра… Из моего окна я вижу залив, окутанный туманом, порой походящим на морскую пену, порой на гигантскую стаю чаек. Заводские трубы Ричмонда выбрасывают спирали дыма. Бело-зеленое строение «Голден Гэйт Филдс» кажется мне когда-то знакомым и потом забытым лицом. По широкой ленте скаковой дорожки проносится только ветер, на лету сметающий чудом уцелевшие от прошлого сезона пожелтевшие билетики. На столе, рядом с чашечкой кофе, лежит раскрытый номер «Кроникл»; заголовок извещает о смерти Гонсалеса. Для газеты это всего-навсего смерть лошади с темной запутанной биографией, которая однажды преподнесла невиданный сюрприз и которая могла стать грозой для чемпионов в классическом танфоранском заезде. Погиб Гонсалес при обстоятельствах, о которых газета, щадя читателей, стыдливо умалчивает. Но для меня эти обстоятельства были подлинно эпическими, ибо я знал его истинно мужские повадки, его беспримерную отвагу, его рыцарственность и романтичность, Гонсалеса должны были перевозить в новую конюшню и потому вывели на улицу, чтобы погрузить в автофургон. В это время мимо проводили лошадей, в том числе красавицу кобылу-трехлетку. Гонсалес испустил звонкое ржание и, вырвавшись из рук служителя, в слепом животном порыве бросился на нее; движения его, то ли из-за возраста, то ли от усталости, были на редкость нелепы и уродливы. Перепуганная кобыла обернулась, поднялась на задние ноги и запрокинулась, на спину, увлекая за собой злосчастного Гонсалеса, который сильно ударился головой о мостовую. Рана оказалась столь серьезной, что ветеринару ничего не оставалось, как только прикончить его выстрелом из револьвера. Газета не сообщает, что на морде чемпиона-креола отразилось неземное блаженство и что в напрягшихся в предсмертной судороге мускулах чувствовались все с таким блеском завоеванные победы.