Санька вернулся с бутылкой мадеры, со стаканами. Они налили и молча чокнулись.
Алешка все глядел в пол, напряженно приподняв брови. Саньке казалось, что он слышит, как Алешка громко думает, но он не мог разобрать - что.
- Прямо не могу, - наконец сказал Алешка, будто про себя, и помотал головой.
Санька молчал, боялся спугнуть и прихлебывал крепкое вино из стакана.
- Сволочи... - сказал Алешка. - Потому что человек ничего сделать не может... Каблуком в рожу... в зубы...
- Кому? - тихо спросил Санька, как будто боялся разбудить.
- Да кому хочешь! - Алешка откинулся назад, хлебнул полстакана. - Хоть нас с тобой, коли понадобится. Да. И все сидят и ждут очереди. Пока не его - молчит, а как попадет - кричит.
Алешка с сердцем допил стакан. Санька осторожно подлил. Подгорный хмелел.
- Понимаешь, - говорил он, глядя Саньке в самые зрачки пристально, как будто держался за него взглядом, чтобы не качнуться, не соскользнуть с мысли. - Понимаешь, ты любишь женщину, женился, просто от счастья женился, и вот дети. Твои, от твоего счастья, - доливай, все равно, - и дети эти на фабрике, на табачной, в семь, в восемь лет. Я сам таких видел. Они белые совсем, глаза большие, разъедены, красные, и ручками тоненькими, как паучки, работают. И они у тебя на глазах сдохнут, как щенята, и ты вот башку себе о кирпич разбей... Ты бы что делал? А? - спросил Алешка.
Спросил так, будто сейчас надо делать, и сию вот минуту нужен ответ. Он ждал, остановил недопитый стакан в руке.
Санька не знал, что сказать, смотрел в глаза Алешке. Трудно было смотреть, но потому отвести глаза считал Санька позором.
- Всех бы в клочья разорвал, - сказал Алешка. Нахмурил брови. Санька в ответ тоже насупился и теперь отвел глаза и сердито глядел в пол.
- А теперь в участке сапогами рожу в котлету, и будут за руки держать и бить по морде чем попало. В раж войдут, сволочи, - им морды судорогой от удовольствия сводит. Всласть.
Саньке показалось, будто укорил его в чем-то Подгорный. И неприятно было, что не сказал сразу, что бы он сделал. Санька вспомнил все умные разговоры в кабинете у Андрея Степаныча и попробовал сказать.
- Не сразу это... Рост общественности... Организация, пропаганда среди... - почувствовал, что не то говорит, и осекся.
- Да нет, - громко, почти криком, перебил Алешка, - да ты вот представь, что тебя вот только за эти ворота заведут, - и он тыкал, как долбил в воздух, пальцем, - и там будут тебя корежить, - ты что? Да брось! Ты будешь думать: чего они, сволочи, те, что на воле, смотрят, ждут, не выручают. Ты нас всех клясть будешь, как мразь, как трусов, как рвань последнюю. И будешь думать: "Ух, когда б я на воле был, я б глаза вытаращил, зверем бы кинулся...". А все вот, как твой Башкин, смотрят и про подушку думают... или... второго пришествия ждут. Я б его туда кинул, городовым в лапы...
Алешка перевел дух и вдруг конфузливо улыбнулся. Схватился и опрокинул пустой стакан в рот.
Санька смотрел на него и думал: "А отец исправник".
Алешка поймал Санькин взгляд и понял.
- Отец тоже сволочь хорошая, все равно... Ну, черт со всем, давай спать. Я раздеваться не буду.
Ручка
АЛЕШКА спал на диване навзничь, свесив руку на пол. Санька подставил стул и бережно уложил грузную руку.
- Очень, очень может быть, - пробормотал во сне Алешка. И улыбнулся со вкусом. Подгорный спал, отдавшись, доверившись сну, как спят в полдень в тени под деревом косари.
"С толком спит", - подумал Санька.
Где-то далеко звучала еще в голове бальная музыка, ударяла настойчивым темпом, топала. Алешка, Башкин. Главное, Башкин. Башкин не выходил из головы, и все представлялось, как там, в переулке, он нелепо выворачивал, вертел рукой, как будто старался вывихнуть, и тут же где-то поссорились дети с большими красными глазами - голые, как в бане, и на деревянной лавке. Дети тоже выворачивали тонкими белыми ручонками и шевелили пальчиками. И все смотрели снизу вверх удивленными глазами. А отец разбивает голову о кирпич тут же рядом и все разбить не может. А дети не видят и неустанно шевелят пальчиками.
Санька дернулся на стуле, стряхнул сон. В столовой спокойным басом часы пробили шесть. Санька закурил, глянул на Алешку: на белой рубахе резким квадратом чернела револьверная ручка. Санька представил, как Алешка крепко в руке сожмет эту ручку и будет тыкать, тыкать пулями, как он давеча тыкал пальцем в воздух остервенелой рукой. Вот наступают, толпой наваливают черные шинели, а он... И Санька представлял себе, как Алешка один стоит, и спирало дух, дышал часто. Вот схватят, топчут каблуками... У Саньки руки дергались, расширялись глаза, сжимались зубы. Потом отходило. Теперь он уже видел, что не Алешку, а его, Саньку, обступили, и уже морды у городовых сводит судорогой, сейчас в зубы... держат за руки... Санька поводил плечами, отмахивался головой. И прошипел вслух:
- Сволочи!
Санька встал. Ему хотелось вытянуть у Алешки из-за пояса браунинг и хоть подержать, зажать в руке черную рукоятку. Он сдавил в руке холодное стеклянное пресс-папье, сдавил так, что полосы остались на руке.
Далеко в кухне осторожно щелкнула дверь: Марфа с базара. Санька перевел забившийся дух и зашагал по ковру.
Зубы
БАШКИН шлепал по лужам без разбора, спешил скорей отойти от приятелей. Ему нравилось, как он здорово кончил, и теперь боялся, чтоб не крикнули чего вдогонку. Он завернул за первый же угол.
Люди с правами его злили - за собой он не чувствовал этих прав. Он сбавил ход и сказал вслух:
- Обыкновенное туполюбие. Раздутая в чванство бездарность. Без-дар-ность, - крикнул Башкин громко, на всю улицу. - Цельная натура, злился Башкин, - баран с крепким лбом, который долбит встречных, заборы, фонарные столбы, - для таких все удивительно ясно!
Башкин думал словами, как будто он произносил речь перед толпой и хотел доказать этой толпе, что цельные натуры - это идиоты, в том числе этот здоровый дылда, что собирался ему дать по морде. И пусть, пожалуйста, не хвастает своей цельностью. Цельней осла все равно не будут.
- Идиоты, форменные идиоты, - говорил Башкин вслух. Он старался говорить спокойно и веско. Примерил баском и завернул кругло "о".
- Идиоты! о-оты!
Через минуту Башкин уже думал, что этот студент не посмел бы и думать дать в морду, если бы он, Башкин, был бы атлет. Мускулы шарами, как арбузы, в рукавах перекатываются. Надо заниматься гимнастикой.
Башкин остановился и выкинул руки в стороны, как делал это на гимнастике в училище.
- Раз-два. Вперед, в стороны... Завтра куплю гири и начну. , Он снова пошел, размеренно и широко шагая. Он чувствовал, что устал от бессонной ночи. "Нет, не надо гирь, - думал Башкин, - просто: говорить всем, что он занимается гимнастикой и выжимает два пуда".
У ворот он нащупал в кармане гривенник и коротко ткнул в звонок. Пришлось ткнуть еще и еще.
"Обозлится дворник, обозлится, - думал Башкин. - Но мог же я в самом деле быть занят ночью важным делом. Мог дежурить у больного: до дворников ли? Тоже, скажите". И вслух сказал:
- Скажите, пожалуйста.
Башкин поднял голову и выпятил грудь. Во дворе резко хлопнула дверь и зашаркали тяжелые сапоги.
Башкин видел сквозь глазок в ворота, как шел дворник в белье, накинув на голову рваный тулуп.
Башкин ткнул гривенник в ладонь дворнику.
- Скажите, правда у вас болят зубы?
- Эк ты, черт проклятый, - ворчал дворник, тужился повернуть ключ.
- Мне почему-то кажется, что у вас болят зубы, - говорил Башкин, удаляясь от дворника. - Это ужасно мучительно, - говорил Башкин и вступил в черную дыру лестницы.
Сзади шаркали тяжелые сапоги по камням.
Альбом
БАШКИН жил у вдовы-чиновницы, у пыльной старухи. Старуха никогда не раскрывала окон, вечно толклась в своей комнате и перекладывала старые платья из сундука в комод, из комода встарый дорожный баул, шуршала бумагой. Пыль мутным туманом расползалась по душной квартире. Махоркой, нафталином и грустным запахом старых вещей тянуло из сырого коридора. Казалось, старуха каждый день готовилась к отъезду. К вечеру уставала, и, когда Башкин спрашивал самовар, с трудом переводила дух и всегда отвечала: