"Боже мой, - подумала Таинька, - все слышали, и он, и как ему досадно и стыдно за меня".
Дирижер тряхнул головой и махнул палочкой. Ярко метнулись первые аккорды Руслановской увертюры.
Тая смотрела на дирижера, и ей казалось, что он из воздуха высекает эти звуки, а скрипачи только нелепо машут руками, чтоб не отстать.
Таиньке показалось, будто сразу настежь распахнулись широкие ворота, а там другой мир и все красивые, статные люди, которых она видала на картинке. Они заходили, задвигались, закрасовались, и вот течет все взмахом, плавным лётом, и вдруг грусть задумчивая проплыла с улыбкой, и в ту же минуту ее подхватила живая нота и, гордо выступая, обняла и понесла...
Последний аккорд, и как будто треснул зал от хлопков. Полицмейстер в первом ряду, полуоборотясь, глядел на зал.
Таиньке казалось, что все это только подготовка, и как хорошо, как сладко ждать Израиля. Она забыла, что она на виду, что она красная, что коричневое платье одно во всем зале.
Таинька благодарно хлопала всем солистам: они товарищи Израиля, и они все добрые, и они готовят ему дорогу.
И вот черный Израиль, громко стукая высокими каблуками, вошел на эстраду.
На нем был короткий сюртук, галстук кривым крестом съехал набок. Таинька то опускала глаза, то взглядывала на Израиля. Дыхание почти стало у Таи, она редко и коротко переводила дух.
Флейтист поднял флейту. Манжеты вылезли из коротких рукавов. Он стоял в профиль, перед пюпитром, и казалось, что он придерживает флейту крючковатым носом.
В зале в углу гудели голоса. Флейтист отнял от губ инструмент и, нахмурив брови, глянул в угол.
Говор притих, и только густой вздох пролетел по залу.
Рояль начал. И вдруг веселые, игривые ноты порхнули по зале, как будто тут над ним, над черным флейтистом, запорхали две светлых бабочки, запорхали в танце, сбиваясь и отлетая, и вот страстно забились, замерли с трелью. Флейтист выдержал фермато, зал вздохнул, и мазурка понеслась дальше, едва задевая воздух.
Израиль брызнул последним арпеджио. Зал секунду молчал, и вдруг вой, неистовый вой поднялся сзади Таи. Она боялась, что эти люди бросятся на Израиля, она испуганно глянула назад. Мелькали руки, кто-то в задних рядах стал на стул и, приладив рупором руки, орал.
Полицмейстер встал и, придерживая рукой спинку кресла, повернулся к залу. Полицмейстер поднял руку, новым взрывом ответила толпа. Полицмейстер снисходительно улыбался.
Израиль поднял флейту, и шум осекся. И сразу не верилось в тишину.
Израиль опустил глаза и, немного покачиваясь, начал, и в воздухе казалось, из стен зала - родился звук; нельзя было определить, когда он настал, казалось, он всегда был тут в зале: Израиль осторожно притянул его и закачал.
Таинькин сосед закрыл глаза, подпер биноклем толстую щеку и качался в такт мелодии.
Теперь еще больше бесились там, в задних рядах, и полицмейстер, сделав строгое отеческое лицо, пошел по проходу к дверям. Таинька узнала мелодию это то, что играл Израиль там, в мезонине, для нее. Таинька, сама того не замечая, встала и хлопала, вытянув вперед свои детские руки.
Израиль кланялся. Он странно дергал головой, как будто хотел освободить шею из высокого воротничка.
В конце зала уж слышны были надорванные крики, назревал скандал.
Израиль вдруг перестал кланяться и замахал флейтой на публику, замахал, как палкой на гусей. Шум стих.
У дверей кто-то сдавленно крикнул:
- Не имеете пра...
Израиль стоял лицом к публике. Израиль положил руки на флейту. Все замерли.
- Это-таки будет последний номер, - сказал флейтист на весь зал. И сейчас же махнул головой пианисту.
Он начал, опустив глаза, но вот стал поднимать, и Таинька увидала черные, совсем черные, блестящие глаза. Флейтист смотрел на нее, на Таиньку. Тая не шевелилась, замерла, прижав обеими руками к груди носовой платок, не мигая, смотрела она Израилю в глаза и видела: флейтист играет ей, прямо ей, Таиньке. Флейта говорит - и такое, чему она всегда верила, и то самое.
И когда снова стали хлопать, Таинька все еще не могла оторвать рук от груди, а Израиль кланялся ей, выпрямляя шею. Он повернулся и пошел с эстрады. И только тогда Таинька заметила, что она стоит, поняла, что она одна во всем зале стояла, пока играл флейтист "последний номер".
Она хотела бежать, она покраснела так, что стучало в висках, и слезы застилали глаза. Но все уже поднялись и заслонили дорогу: был антракт после первого отделения.
Таинька протискалась к двери, она была уверена, что на нее все смотрят, и не глядела по сторонам, быстро пробежала улицами домой.
- Передала письмо? - спросил старик в темноте.
- Да, да, - крикнула Таинька. Она бросилась в кровать и закрыла голову подушкой.
В пустой комнате
СОВСЕМ уж стемнело на дворе, а Всеволод Иваныч не зажигал огня - все стоял и смотрел в окно. Ветер шел вдоль улицы, дождь, осенний, провальный дождь, полосами посек стекло. И над черным, мокрым забором отмахивалась от ветра голыми ветками черемуха: горестно, безнадежно.
"Неужто поедет?" - мутились мысли у старика.
- Так-таки возьмет и поедет? - прошептал Всеволод Иваныч.
И он представил себе Виктора в полицейской фуражке, с шашкой на боку, взгляд хмурый, тычет в грудь каких-то чуек: "Осади, осади".
"Не может быть", - мотал головой старик, а сам знал, что может, может. И будет. Ему сперва казалось, что это так же нелепо, как если б Виктор стал вдруг лошадью или Тая солдатом с усами.
"Откуда они выводятся, квартальные? Где-то зарождаются и потом выползают. Попы из поповичей, из семинарии; доктора из студентов, а квартальные?.. Но не от Вавичей же. Как будто бы вдруг кошка родила петуха... Пойти к нему, еще сказать?" Всеволод Иваныч отклонился от окна, чтоб пойти, но сейчас же опять нагнулся ближе к стеклу. Все слова, кажется, сказал. Где же оно, такое слово, главное слово, чтоб оно перевесило эту уверенность, что будет, будет он околоточным?
"Обещать проклясть! - вдруг схватился Всеволод Иваныч. И сейчас же весь опустился. - Это уж как мальчик, это из книжек, из театра". И он вспомнил, как актер поднимал руки и тряс ими, точно обжегся. Хрипел, выпуча глаза: "Прррокли-инна-аю!" И настоящего слова не находилось. Он чувствовал Виктора, как он там, у себя в комнате, лежит на койке и читает, нахмурясь. Он видел сына, как будто не было этих двух стенок между ними, а были они оба в одной комнате.
Всеволод Иваныч смотрел сквозь рябые стекла на размокшую в грязь, в слякоть улицу, уже черную от ночи.
"Что сказать? Это я от гордости, что ли, ищу слов, - подумал Всеволод Иваныч, и вдруг защекотало в переносице, заходила грудь. - Ничего, никакого слова не надо искать, пойду прямо, заплачу, скажу: Витя, Витя! Неужели не поймет он?" И он не стал удерживать рыдания и поспешными шагами понес скорей рыдания к Вите. Он толкнул дверь, зашлепал туфлями, жалкими ему казались свои шаги, и он хотел этого... Рывком распахнул дверь к Виктору. Темно.
- Витя! Витя! - рвануло из груди у старика. Он хотел броситься к сыну. - Витя! - И он сделал в темноте шаг вперед, где была койка.
Все было тихо. Он был в пустой комнате. Он хотел повернуть назад и вдруг упал на постель Виктора. Он не умел плакать, и его душило, он задыхался и давился слезами. Ему так вдруг стало жалко себя, что он вдавил голову в подушку, поджал коленки и заплакал, во всю волю, как плакал мальчиком из-за обиды.
"И Тайка не приходит", - подумал Всеволод Иваныч про дочь, как про старшую сестру, и стало еще обиднее.
Грудь все дергалась, но слезы пошли ровнее, и Всеволод Иваныч крепче прижимался к мокрой подушке.
- А! А! - застонала в своей спальне старуха. Всеволод Иваныч вскочил, прислушался. Он тихо, с туфлями в руках, прокрался к жениной двери. Старуха ровно дышала, закрыв глаза.
"Во сне это, во сне", - подумал Всеволод Иваныч. Постоял, не шевелясь, минуту и прошел в свою комнату.