– Поставить. А мне писем не приходило?
– Приходили. – Гурский, сдвинув на лоб очки, взглянул на часы, полез в стол, достал оттуда три письма и положил их перед Лопатиным. – Сядь и п-прочти, все равно он не будет разговаривать с тобой, пока не п-покорежит мою передовую. Я скажу ему, что ты здесь.
Гурский вышел, а Лопатин взялся за письма. Одно из них, с круглыми каракулями на конверте, было от жены, а два, надписанные недетским, твердым почерком, – от дочери.
Письма его жены обычно состояли из подробных объяснений поступков, совершенных ею в его отсутствие. Поступки эти, по ее мнению, всегда были правильными, а объяснения их правильности – длинными. В прошлом письме, которое она оставила ему в Москве, объяснялось, почему она уехала вместе с театром в Казань, не дождавшись его возвращения, почему это было правильно и почему, наоборот, было неправильно, что он не написал ей заранее, что так долго задержится на Западном фронте. В нынешнем письме из Казани объяснялось, почему ключи от их квартиры надо было отдать именно этой ее подруге, Геле, которую Лопатин совершенно напрасно не любит.
Письмо жены оставило его равнодушным: кто знает, что бы он почувствовал, если б вместо объяснений про ключи и Гелю от жены пришла повинная в том, что она уехала тогда, в августе, из Москвы, не дождавшись его с фронта, хотя вполне могла бы дождаться. Но ничего похожего на повинную в письме не было, если не считать приписку в три строчки, в которой жена молила его не переживать, что она сама в Казани, а Нина – их дочь – вместе со своей школой в деревне под Горьким; что оттуда от Нины уже пришло несколько открыток и ей там гораздо лучше, чем было бы в Казани.
«Может, и лучше», – думал он, читая сейчас письма дочери из совхоза под Горьким, где она жила с другими школьниками.
Судя по письмам, она была довольна, что они лето работали в деревне, помогали взрослым, а теперь, копая картошку, начали учиться. Может, и с едой у них там лучше, чем в Казани. А все-таки ребенок, даже сытый, не может не чувствовать свою брошенность. Особенно когда в сознании гнездится, что мать, наверно, могла бы взять ее к себе, а уж приехать повидать – во всяком случае.
– Ст-тупай к нему, – сказал вернувшийся Гурский.
– Сдал передовую?
– Пока нет. Вернулся вп-писывать абзац. Говорит, что название «Ребята, не Москва ль за нами?» неп-плохое, но надо поп-подробнее объяснить, что, хотя это и Лермонтов, но тем не менее тогда Москву сд-дали, а сейчас не соб-бираемся.
– А может, он прав?
– А я не говорю, что он не п-прав. Ст-тупай, он ждет.
Кабинет редактора помещался в большой и странной подвальной комнате: окон в ней не было, а стены образовывали неправильную трапецию; но все остальное в этой странной комнате было привычное: и редакторский стол, и стулья, и конторка у стены, и взятая из старой редакции лампа с зеленым стеклянным абажуром. И редактор стоял за своей конторкой, как всегда уткнув нос в полосы и держа толстый красно-синий карандаш на весу у правого уха, словно прицеливаясь им, в какое место полосы выстрелить.
Как только Лопатин вошел, редактор быстро повернулся, пошел навстречу и, тряся ему руку, с радостным любопытством одновременно оглядывал с ног до головы.
– Хорошо выглядишь, – наконец отпуская руку Лопатина, весело сказал он. – Каким убыл, таким и прибыл. Хоть завтра обратно посылай!
– А может, сегодня? Чего ж – до завтра! – Шутить на такие темы с их редактором было опасно, но Лопатин все же рискнул.
– Нет, правда, хорошо выглядишь, не ожидал! – сказал редактор. – Как прошла эвакуация Одессы? Донесения в генштаб читал. А по личным впечатлениям?
– Веселого, конечно, мало, – сказал Лопатин. – Но, помня, как в начале войны оставляли некоторые города здесь, на Западном, могу оценить то, что видел в Одессе. Есть за что снять шапку и перед армией, и перед флотом.
– Вот и напиши это – про последние дни боев.
– А напечатаешь?
– Напечатаем. В связи с обстановкой под Москвой нужны как раз такие материалы. Когда получил мою телеграмму?
– Смотря какую? Задержаться в Одессе – седьмого.
– Нет, вызов!
– Вызов – семнадцатого в Севастополе. Приморскую армию едва высадили – и сразу, без передышки, – к Перекопу. Пришел к Ефимову спросить, в какую из его дивизий посоветует мне ехать, а у него – комиссар штаба с твоей телеграммой об отзыве в Москву. Положил ее Ефимову на стол и покосился на меня. Обстановка на Перекопе как раз в то утро ухудшилась, – вышло, что бегу от нее.
– А это уж моя забота, – сердито сказал редактор. – Нам газету надо делать, а кто и на что будет коситься – мне наплевать. И тебе должно быть наплевать.
– Не получилось. Помнишь, как я писал про комиссара полка Левашова, как он после четырех ранений в полку остался? Правда, вы не то в машбюро, не то в наборе две буквы переврали – напечатали: Белашов…
– Ну помню, гонял их потом за эти буквы! А при чем тут он?
– При том, что Ефимов после всех ранений забрал его из полка к себе комиссаром штаба. На него я и нарвался. Он – с твоей телеграммой – голова и рука забинтованы, а я гляжу на небо, от стыда – хоть под землю!
– А ты о таких вещах поменьше думай. Это, если хочешь знать, твоя слабость – думать, когда не надо, над тем, о чем не надо.
Лопатин вспомнил, как Левашов говорил ему про мысли, которые мешают жить, и улыбнулся неожиданности совпадения.
– Давно засек это в тебе! – не заметив улыбки Лопатина, нравоучительно сказал редактор и прошелся взад и вперед по своей подвальной комнате. – Ну что тут у нас, пока тебя не было? Пятнадцатого всех жен эвакуировали в Казань. Стал проверять список – где же твоя – нету! Оказывается, она у тебя еще с августа в Казани. А я не знал.
Лопатин хотел было сказать, что, пока не вернулся с Западного фронта, он и сам не знал, что жена его уже в Казани, но промолчал. Редактору не понравилось это молчание. Перестав ходить по кабинету, он остановился напротив Лопатина.
– За два с лишним года так и не познакомил меня с нею. Давно хотел спросить – почему?
За этим вопросом была догадка о неблагополучии.
– Не познакомил потому, что не было охоты или времени – на выбор, как тебе больше нравится.