Но такое отношение к нему императора Николая было не по плечу, или, вернее, не по душе светской толпе и ее влиятельным представителям. Его ум, "любя простор", теснил всех, кому не страшна одна лишь посредственность. Его независимость и самостоятельность раздражали носителей противоположных свойств и "мозолили" им глаза. В среде, где искательство и покровительство составляли могучие рычаги успеха, личность человека, который явно тяготился своим официальным и столь вожделенным для многих званием и говорил: "Rien que je sache ne degrade plus que ie patronage" (ничто так не унижает, как покровительство (франц.)), [102] - не могла не возбуждать завистливой злобы. Если бы Пушкин желал насладиться благами жизни в том виде, как их понимало большинство окружающих, ему следовало бы, подобно Мирабо, воскликнуть: "Mon Dieu, donnez moi la mediocrite" (Боже мой, сделай меня посредственностью (франц.)).
Сознание своего призвания не давало ему склонить гордое чело ни пред толпою, ни пред отдельными нравственными ничтожествами "в величии неправом" или даже пред умными ненужностями. Научившись не завидовать этому величию, он вооружал его носителей против себя, - то бичуя их "пламенной сатирой" [103], то, по выражению Баратынского, "вцепляясь им в глаза" [104] меткими эпиграммами. При этом в личных сношениях, благодаря своей страстной искренности, он, конечно, забывал правило житейской осторожности, советующее не относиться с презрением ко всякому, кого невозможно уважать, и не разглашать о своих личных недостатках (всегда притом преувеличивая их, как это было в его обычае), в забвении, что для этого, во всяком случае, существуют друзья, и что люди редко понимают существование слабостей, доступных только сильному. Поэтому усталость от условий своего существования и деятельности была в нем совершенно законна и естественна.
Он был до того стеснен в своем творчестве посредниками между ним и его венчанным цензором, что получил замечание Бенкендорфа за напечатание "Анчара" с цензурного разрешения, и в 1835 году должен был в прошении, исполненном иронии и подавленного гнева, всеуниженно просить цензурный комитет урегулировать его отношения к цензуре [105]. Дошло до того, что ему приходилось скрывать имя автора при печатании "Капитанской дочки", - а "Медный всадник" был запрещен.
Все глубже и глубже вдумываясь в задачи жизни и в свое призвание, не находя подчас правильной оценки и понимания своих побуждений даже у друзей и оскорбляемый двуличными, приправленными пошлостью похвалами и худо скрытою злобою современной ему критики, - Пушкин думал найти отдых и обновление в семейной жизни. Он смотрел серьезно на положение женщины в обществе. Женщина игрушка страстей, ограниченная в гражданских правах, поставленная в положение взрослого ребенка, не друг и товарищ, не "сослужебница" в жизни мужа явление, пагубно отражающееся на всем общественном организме. Пушкин ясно сознавал это, и не раз, в разной форме, преследовал пустоту женской жизни в светском обществе, указывая в своих заметках, письмах и "Рославлеве" на полное духовное равенство женщины с мужчиной, требующее серьезного к ней отношения. Он был проникнут глубоким уважением к семейной жизни и к браку, "3aвиcимость жизни семейственной делает человека более нравственным" [106], - писал он.
Слишком наивно было бы, по справедливому мнению профессора Кирпичникова, защищать молодого поэта от проповедников прописной морали, которые, гордясь своей дешевой добродетелью трусости и бесстрастия, обвиняли его в том, что он находил поэзию в дружеской трапезе или поддавался обаянию женской красоты [107]. "Сионские высоты" всегда стояли перед ним. Руслан и Ратмир его юности, Татьяна его зрелых лет - показывают, что это обаяние не затемняло в нем семейного идеала. "Храните верные сердца - для нег законных и стыдливых" [108], - говорит он 24-х лет от роду, и жадное желание счастья звучит во всей его переписке со второй половины двадцатых годов. Созданный им в 1833 году образ капитанши Мироновой и ее трогательные слова пред приступом Пугачева обрисовывают возвышенный взгляд Пушкина на "consortium omnis vitae" (содружество на всю жизнь (лат.)). Если его сознательный и обдуманный выбор был неудачен в том смысле, что еще крепче привязывал его к светскому обществу и "впрягал в одну телегу коня и трепетную лань" - и если поэтому он не нашел полного отзывчивой гармонии домашнего счастия, то можно лишь жалеть об этом, но несправедливо пылать дешевым негодованием против той, которую он сам называл "чистейшей прелести чистейшим образцом" [109] и право которой на свою нежную, доверчивую любовь торжественно засвидетельствовал пред лицом смерти.
В отраве последних лет его жизни виновна все та же клевета, которая, притаясь на время и меняя цвета, как хамелеон, нашла в самом образе жизни семьи, принадлежащей свету и подчиненной его условностям и суетным обычаям, новую для себя пищу. В одной из своих боевых речей знаменитый Брайт сказал:
"Могут ли оставаться спокойными честное сердце и возвышенный ум, чувствуя, что они ненавидимы, когда хотелось бы пользоваться заслуженною любовью, - и внимая вокруг себя тонкий свист клеветы, змеи, ползущей во тьме, так что нет возможно" сти поразить ее!?"
Такая именно клевета, направленная на Пушкина, вползла в семейную жизнь его и обвилась вокруг него нерасторжимым кольцом. Отравляя его сердце, смущая его ум, она предала его тяжким мукам подавленною го гнева и сознания своей беспомощности против грязного вторжения праздного злоречия в "святая святых" его души. Разорвать это кольцо и - вернуть необходимое спокойствие мог бы один лишь отъезд из Петербурга и связанные с этим новые впечатления. Его манили Рим, Византия и Иерусалим, - о которых он хотел бы написать поэму, - он порывался даже в далекий Китай [110], но человек [111], коварной и лицемерной "дружбе" которого был, к несчастью, поручен государем России ее первый поэт, держал его, как Прометея, прикованным к серой и холодной петербургской скале и предоставлял коршунам злорадно терзать то сердце, о котором уже сам Пушкин говорил: "Пора! Пора! Покоя сердце просит!" [112].
Нечистые руки вооружили против него клеветническое перо, и участь его была решена. Развязка не могла быть иною. Пушкин был слишком цельною натурою, чтобы продолжать жить в сумерках подвергнутого сомнению семейного счастья, чтобы примириться с положением, которое могло казаться двусмысленным. Он принадлежал к людям, следующим совету французского мыслителя: "On traverse une position equivoque - on ne reste pas dedans" ( из двусмысленного положения выходят - в нем не остаются (франц.)) По условиям современной ему общественной жизни поединок был, к сожалению, единственным выходом такого рода. Те, которые осуждают Пушкина за это и желали бы видеть его "не мячиком предрассуждений", по-видимому, не представляют себе ясно последующей картины жизни "мужа чести и ума", малодушно затыкающего себе уши среди возрастающего наглого презрения общества, вырваться из которого по первому желанию зависело не от него. Но и тут нравственный образ Пушкина ярко вспыхнул в последний раз. Угасая, он не разделил скорби Кочубея, которому пришлось "смерти кинуться в объятья, не завещая никому вражды к злодею своему" [113], и потребовал от своего друга и секунданта Данзаса обещания не мстить Дантесу, прощенному умирающим [114].
.
.
V
.
.
Вдумчиво касаясь общественных язв и раскрывая их, Пушкин искал и исцеления их. Он сознавал, что не только карающего, но и созидающего закона для этого недостаточно. Необходимо свободное развитие духовных сил народа путем общественного воспитания и истинного просвещения. Отсутствие воспитания доли, ума, характера всегда служит корнем многих зол в жизни личной; отсутствие просвещения народа - источник зла в жизни государственной. Лишь лукавый льстец, по словам поэта, может говорить, что "просвещенья плод - разврат и некий дух мятежный" [115].
Напрасно относить какие бы то ни было людские безумства к избытку просвещения. Напротив, одно просвещение способно оградить от общественных бедствий, - думал Пушкин, - и ссылался на многозначительные слова манифеста 1826 года о гибельном влиянии не просвещения, а праздности ума, более вредной, чем праздность телесных сил [116].