Этот взгляд на отношение к людям отражается на всей личности Пушкина. Она дышит добротою и деятельною любовью. Голос "кроткой жалости" [28] слышится не только на страницах его произведений, но и в порывах его сердца, делающих его вечным заступником за нуждающихся, за несчастных. Гоголь оценил в нем эту черту и рассказывает, что Пушкин искал случаев быть кому-либо полезным и пользовался каждой минутой благоволения к себе императора Николая, чтобы заикнуться - и никогда о себе, а всегда о другом, несчастном, упадшем. Он сам, однако, бывал несчастен и часто нуждался в облегчении своих житейских и духовных уз. Намек на свое положение был бы естествен и понятен, но Пушкин хватался за указываемые Гоголем благоприятные случаи исключительно с мыслью о других, как бы тяжело и оскорбительно ни жилось в это время ему самому. "Как весь оживлялся и вспыхивал он, - пишет Гоголь Жуковскому, - когда дело шло к тому, чтобы облегчить участь какого-либо изгнанника или подать руку падшему" [29].
Можно привести множество примеров его доброжелательных хлопот и в случаях менее важных. Так, например, вынужденный принести повинную в том, что был на балу французского посольства не в мундире, а во фраке, он заставляет умолкнуть свое законное самолюбие; решается стать просителем и ходатайствовать пред "своим Катоном" [30] о пенсии для вдовы генерала Раевского; так, он просит Бенкендорфа о дозволении занятий в государственных архивах Погодину, не оберегая завистливо и жадно доступа к открытым ему одному историческим сокровищам, как сделали бы многие на его месте [31]. Он хлопочет пред Академией Наук об издании в пользу семейства убитого писателя Шишкова сочинений последнего[32]; пишет князю Вяземскому, прося его пожарче похлопотать о денежном пособии молодому ученому [33], и поручает брату Льву, сам находясь в принудительном уединении села Михайловского и в крайне стесненном денежном положении, подписаться на несколько экземпляров издаваемого по подписке слепым священником перевода книги Иисуса сына Сирахова [34].
... Когда Нева, "как зверь остервенясь, на город кинулась" и "всплыл Петрополь, как Тритон, по пояс в воду погружен", - Пушкин пишет брату: "Этот потоп с ума у меня нейдет. Он вовсе не забавен. Если тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному, помогай из Онегинских денег, но прошу - без всякого шума, ни словесного, ни письменного" [35].
Строгий и нелицеприятный литературный ценитель и судья, требовавший от писателя серьезного и вдумчивого отношения к предмету своего творчества, Пушкин был вместе с тем чужд мелочного чувства ревности к успеху собратий по перу и недоброжелательного к нему отношения. "Умея презирать, - умел он ненавидеть", но завидовать - не умел. Достаточно указать на его отношения к Мицкевичу, на его оценку Козлова, [36] на переписку с поэтом А. А. Шишковым, наконец, на то, с какою искреннею радостью приветствовал он произведения Баратынского, как горячо защищал их от равнодушия публики и нападок рутинной критики, в теплых выражениях отводя автору одно из первых мест в современной ему литературе, наряду с Жуковским и выше Батюшкова.
"Свои права передаю тебе с поклоном, - чтоб на волшебные напевы переложил ты страстной девы - иноплеменные слова", - провозглашает он, обращаясь к "первому русскому элегическому поэту", чей каждый стих "звучит и блещет как червонец" и более которого "никто не имеет чувства в своих мыслях и вкуса в своих чувствах" [37].
Мицкевич, уже разорвав навсегда с Россиею, все-таки с благодарным чувством вспоминал Пушкина и свою близость с ним. Их думы, по словам польского поэта, возносясь над землею, соединялись, как две скалы, которые, будучи разделены силою потока, склоняются одна к другой смелыми вершинами. Пушкин, в глазах Мицкевича, являлся олицетворением глубокого ума, тонкого вкуса и государственной мудрости. Поэтическое безмолвие Пушкина, в котором многие видели признак истощения таланта, таило, по мнению Мицкевича, великие предзнаменования для русской литературы, в которой, по меткому и верному его замечанию, Пушкин никогда не был подражателем Байрона - байронистом, но был самостоятельною величиною, лишь временно чувствовавшею притяжение к великому британскому поэту, - был байрониаком. Он стал на собственный путь, на котором умел, несмотря на краткую жизнь, сраженную пулею, - "нанесшею ужасный удар не одной России", - создать среди ряда выдающихся произведений такую единственную, по своей самобытности и величию, в европейской литературе вещь, как изумительной красоты сцену в келье Пимена в "Борисе Годунове" [38].
Такому посмертному отзыву, делающему великую честь беспристрастию Мицкевича к памяти поэта из "племени ему чужого", соответствовало и отношение Пушкина к "вдохновенному свыше" и "с высоты взиравшему на жизнь" певцу. Он искренно восхищался его талантом, образованностью и многосторонними знаниями, с увлечением говорил о нем, переводил его произведения ("Воевода", "Будрыс и его сыновья"), читал ему свои поэмы и посвящал его в планы и идеи задуманных творений. Когда Жуковский сказал ему однажды: "А знаешь, брат, ведь со временем тебя, пожалуй, Мицкевич за пояс заткнет", - Пушкин отвечал ему: "Ты не так говоришь: он уже заткнул меня!.." - и сам потом повторял это свое выражение. Не словами раздражения отвечал он потом на доходивший издалека знакомый голос ставшего враждебным поэта, а мольбою о ниспослании мира его душе... [39].
Даже и к людям, ему несимпатичным, старался он относиться справедливо. Нельзя не указать на благородную защиту им в 1830 году Полевого против "непростительного" отношения к нему Погодина и "исступленной брани" Каченовского по поводу "Истории русского народа" - и если впоследствии отзывы Пушкина о Полевом утратили необходимое спокойствие беспристрастия, то это вызвано было нападениями последнего на его друзей и преимущественно на Дельвига [40].
Дружбе Пушкин придавал огромное значение, понимал ее серьезно и верил ей искренно. Он отличал эту, по выражению Шербюлье, "любовь без крыльев" от тех отношений, которые возникают в "легком пылу похмелья", среди обмена тщеславия и безделья и, прикрываясь названием дружбы, выражаются лишь в фамильярности и бесцеремонном залезании в чужую душу или в "позоре покровительства". Та дружба, представление о которой рассыпано во множестве его произведений, есть стойкое, неизменное, самоотверженное чувство, "недремлющей рукою" поддерживающее друга "в минуту гибели над бездной потаенной", оживляющее его душу "советом иль укором", врачующее его раны и способное разбить "сосуд клеветника презренный" [41].
Этому представлению был он верен и в жизни. Стоит указать на его трогательные обращения к Чаадаеву, к Пущину. Проявления дружеской приязни его глубоко трогали и оставляли неизгладимый след в его душе, "Мой первый друг, мой друг бесценный!" - пишет он в Сибирь благороднейшему И. И. Пущину, посетившему его "приют опальный" в Михайловском. "Как жаль, что нет теперь Пущина!" - говорит он на смертном своем одре [42]. В минуты житейских горестей, чуждый малейшей зависти, Пушкин умел утешаться "наслаждением слез и счастием друзей" и не отрекался от последних никогда и ни перед кем, твердо и безбоязненно проявляя свое к ним отношение, несмотря на то, что его приветам приходилось лететь "во глубину сибирских руд" и в "мрачные пропасти земли" [43].
Если эти далекие друзья и сберегли в свое время для России Пушкина, заботливо и предусмотрительно не приобщив его к своим планам, то между окружавшими его нашлись зато платившие обидой за жар его души, "доверчивой и нежной". Их "предательский привет" [44] глубоко уязвлял его впечатлительное сердце. Он мог повторить слова Саади в "Гюлистане": "Враг бросил в меня камнем, и я не огорчился, - друг бросил цветком - и мне стало больно". Рядом таких скрытых обид и злоупотреблений "святою дружбы властью", очевидно, вызваны выстраданные звуки негодования в его "Коварности", когда ему довелось "своим печальным взором прочесть все тайное в немой душе" того, кого он считал другом, и осудить его "последним приговором".