И опять в ограде Верхоланцевых тишина и покой. Дует легкий, неслышный ветер, черемуха в палисаднике пошевеливается. Уютно, мирно.
— Варево поспело! — объявляет Евдокия Кузьминична.
Стол накрывают в сенях — огромных, гулких, прохладных, — в них пахнет особым запахом, присущим только сеням, где держат муку, зимнюю одежду, брагу и крепкий квас. В Нарыме сени летом заменяют комнаты, в них спят, едят, справляют свадьбы, решают важные семейные дела. Комнаты дома в это время готовят к зиме — красят, штукатурят, кухню оклеивают обоями. У Верхоланцевых в сенях стоит большой стол с самоваром, две кровати, на маленьком окошке без рамы висит белая чистая занавеска, пол застлан суровыми половиками.
— Садитесь, мужики, — уважительно приглашает Евдокия Кузьминична, ставя на стол огромную сковороду с картошкой, зажаренной на свином сале.
К картошке подаются соленые огурцы, маринованные и свежие помидоры, грибы, брусника с сахаром, молоко. На самый кончик стола, за самовар, Евдокия Кузьминична примащивает небольшой графинчик с водкой, на горлышко которого вместо пробки надета серебряная чарочка. Лука Лукич видит хитрость жены, строго кашляет, но Евдокия Кузьминична и бровью не ведет.
— Снедайте, мужики, — говорит она.
Лука Лукич, не глядя, вроде бы машинально, тянется рукой за самовар, цепкими пальцами хватает графинчик, тянет к себе и в то же время для отвода глаз второй рукой кладет на блюдце соленые огурцы.
Приглушенно булькает водка.
— Аи, должно быть, довольно! — быстро говорит Евдокия Кузьминична, когда маленькая чарочка наполняется наполовину.
Она вырывает графин из рук мужа, а он делает пальцами такое движение, точно собирается что-то посолить.
— Каждой дырке затычка! — клокочущим голосом говорит Лука Лукич. — Дивуюсь, везде она встрянет!
А Евдокия Кузьминична торопливо уносит графин в дом и возвращается с видом человека, отлично выполнившего суровый, но непременный долг, и торжествующе глядит на мужа, который осторожно вынимает из чарочки кусочек сургуча. Затем одним глотком проглатывает.
— Ровно орехи лузгает! — поражается Евдокия Кузьминична, но от чувства одержанной победы делается ласковой, радушной, угощает: — Ты сальца, отец, сальца загребай! Вон с краю бери… Сальцо против водки большую силу имеет… Степушка, почто же ты бруснички не берешь? Вот я тебе, сыночек, придвинула…
Степка ест неохотно. Он сегодня совсем не такой, каким бывает обычно за семейным столом. Вообще-то Степка любит вечерние неторопливые ужины с родителями: ему приятно слушать напевное приговаривание матери, весело следить за ее маневрами с водочным графинчиком, за тем, как она ловко умеет отразить и погасить вспышку гнева отца.
Но сегодня Степке не по себе. Картошка кажется подгоревшей, огурцы пересоленными, от грибов пахнет прелью. Ест он мало. Мать, конечно, замечает это и порой как-то особенно внимательно глядит на него.
Проходит много времени, когда чуть покрасневший от водки и еды Лука Лукич откладывает ложку, вынимает портсигар, с удовольствием закуривает. Евдокия Кузьминична отдыхает перед мытьем посуды. Наступает время неторопливых, обстоятельных разговоров, раздумий; родители говорят негромко, приглушенно, не договаривая фраз: понимают друг друга с полуслова. Степка молчит, курит, а Евдокия Кузьминична, кивая на него головой, говорит Луке Лукичу:
— О третьих петухах вчера пришел. Я уж совсем было придремала, уснула, это, было, как чую — идет! Глянула на часы — третий. Ты уж, отец, спал, храпел страсть как!
Отец и Степка молчат.
— Слышу, за веревочку тянет тихо, сторожко. Это, значит, не хочет, чтобы я учуяла, — продолжает Евдокия Кузьминична. — Аи нет, я все слышу, сыночек!
— Сказано — женщина! Оно и есть женщина, — недовольно замечает Лука Лукич. — Ты его в карман посади. Курица и та цыплят от себя на волю пускает.
— У курицы их много, у меня один остался. У стариков еще два сына: старший в армии, младший сейчас в пионерских лагерях.
— Я, мама, на танцах был, — угрюмо объясняет Степка.
— Конечно, что не на работе. На работе тебя долго не задержишь. Слыхали, как ты работаешь, — подозрительно спокойно говорит Евдокия Кузьминична. — Что слыхала? — опасливо спрашивает Степка.
Но мать не отвечает. Она наливает из самовара еще одну чашку, берет блюдечко растопыренными пальцами и сосредоточенно делает глоток. После этого она обращается не к сыну, а к мужу.
— Ты, отец, поди, не слыхал, — говорит она. — Сижу это я на лавочке, тебя, надо быть, поглядываю, а тут Анисья идет. И-и-и, говорит, Кузьминишна, мать моя, что твой сыночек сегодня на песке вытворил! Весь, говорит, невод на куски поизодрал, где начало, где конец, не разберешься, мотня, говорит, так и потонула, а старый черт Истигней твоего, говорит, Степушку так изругал, что я, говорит, дажеть заступилась — почто, говорю, молодого юношу обижаешь…
— Как так? — недоверчиво спрашивает Лука Лукич. — Степка, как так?
— Жди, отец, жди! Он тебе ответит! — строго говорит Евдокия Кузьминична, прихлебывая чай и поверх блюдечка глядя на густо покрасневшего Степку. — Он тебе ответит, как же… До трех часов ночи гулять он может, а как до дела, он язык проглатывает. Я тебе дальше расскажу… Дело было такое. Степка с Натальей начали в лодке баловаться, играть, да возьми и опрокинься в реку. Тут Николай Стрельников, конечно, приказал Сеньке стормозить, тот стормозил, ну катер и заплутался винтом в неводу. Три часа разматывали. Истигней, говорит, из себя выходит, ругается матерно…
— Анисья врет! — раздраженно перебивает ее Лука Лукич. — Истигней сроду не матерится.
— А конечно, врет, — соглашается Евдокия Кузьминична. — А вот про Степку не врет. Наври она мне такое… Знаешь, что будет?
— Знаю! — отмахивается Лука Лукич и резко поворачивается к Степке. — Наизаболь [1] испоганили невод?
— Порвали… левее мотни, — говорит Степка и опускает голову.
— Ну, брат, это не годится! — раздельно произносит Лука Лукич, привставая. — Истигней взаправду ругался?
— Ругался…
— Сойди с моих глаз! — гневно говорит Лука Лукич. — Видеть не могу! — Он поднимается, заложив руки за спину, прохаживается по толстым половицам сеней, босой, сутулый, ножны болтаются у пояса в такт его сердитым шагам.
Евдокия Кузьминична притихает, осторожно, чтобы не звякнуть стеклом, ставит блюдечко на стол, вытирает губы щепоткой, после чего выпрямляется, всем своим видом показывая, что полностью разделяет с Лукой Лукичом его гнев.
— Ты мне это не смей! — Лука Лукич грозит Степке пальцем. — Мы с Истигнеем в одной роте воевали. Ты мне славу Верхоланцевых не порть! У нас слабаков и лентяев в роду не бывало! Что на рыбалке, что на войне — Верхоланцевы шли впереди! Отвечай, почему испоганил невод?
— Нечаянно я, отец…
— Нечаянно комара можно задавить. А тут дело государственное, нешутевое — рыбалка! Это тебе не в бирюльки играть! — Лука Лукич грохает кулаком по столу.
Степке так тяжело, что он сереет лицом, стискивает посиневшие пальцы. Евдокия Кузьминична видит это, ей немного жалко сына, но вмешиваться в разговор она не может, так как Лука Лукич прав.
— Я мечту имею, чтобы из тебя знатный рыбак вышел, чтобы ты наш род на рыбалке продлил, а ты что? Испоганил невод! По мне, лучше подерись с кем-нибудь, а дело не пятнай! — гневается Лука Лукич.
И тут Евдокия Кузьминична уж не может удержаться, чтобы не сказать:
— Чему ты учишь? Драться — этого еще не хватало!
— Мать, молчи, не вмешивайся! — обрывает он. — Рыбалка дело почетное, важное. У Истигнея сколь орденов? Четыре! А сколь за войну? Два! Остальные он за рыбалку получил. И орден Ленина — за рыбалку… Ты понимаешь это, спрошу я тебя? Не понимаешь! Ты как думаешь? — Лука Лукич останавливается, точно пораженный неожиданной мыслью. — Ты… я знаю, как ты мыслишь! Рыбалка, дескать, это так себе — поработаю, время проведу, а потом в институт, да на курсы, да еще куда… С директоршиной дочкой вот гуляешь! Мне понятно…
1
Наизаболь — нарымское словечко, означающее: правда ли, серьезно ли?