— Зато ты сойдешь за энергичного военного и можешь управлять домом, добродушно заметил Кустодиев-старший, бросив быстрый взгляд на брата и опять обратившись к листу бумаги.
— Как меня выгонят из института, так я и пойду "управлять домом". Однако… вот интересное для тебя сообщение: "В 12 часов 45 минут пополудни ее величество государыня императрица Мария Федоровна в сопровождении свитной фрейлины графини Голенище-вой-Кутузовой посетила ателье скульптора князя Трубецкого, в котором сооружается модель памятника в бозе почившему императору Александру III… Ее величество изволила смотреть модель памятника и выразить свое удовольствие по случаю успешного хода работ… Объяснение ее величеству имели счастье давать председатель комитета министров статс-секретарь С. Ю. Витте, академик князь Голицын и скульптор князь Трубецкой".
Кустодиев задумался. Это удивительно, как принимают иногда произведение искусства! Памятник Трубецкого Александру III — это тяжелая, приземленная фигура царя, под стать ей лошадь, грузный битюг без хвоста. И вдруг одобрение царской семьи и Сергея Юльевича! От слепоты к искусству это или от желания скрыть очевидное? Что-то подобное было и с "Государственным Советом". Стасов увидел в нем приговор, другие — возвеличивание. Сколь многосложен и противоречив мир, сколь двойственна природа вещей…
— Так, значит, Трубецкой в последнюю очередь "имели счастье объяснение давать"? — сердито произнес Борис Михайлович. — И доколе художники будут занимать третьи места, когда разговор заходит об искусстве?..
В комнату вошла Юлия Евстафьевна с круглой коробкой в одной руке и свернутыми холстами в другой.
— Эти холсты ты приготовил с собой в деревню? Кустодиев что-то энергично стер на листе бумаги.
Отложил резинку, сделал еще несколько линий, поставил внизу буквы "Б. К." и приподнял рисунок так, чтобы видели брат и жена.
— Ну как? — спросил он.
— Как живой!
На рисунке был изображен вполоборота Михаил. Резкой линией очерчены голова и плечи, мягкая растушевка передавала вельветовую ткань на пиджаке, хорошо подстриженные волосы. Энергичная изящная линия и нежный полутон становились характерными чертами рисунка Кустодиева.
Тут только Борис Михайлович заметил, что жена держит в руках холсты, коробку, и бросился к ней:
— Прости, пожалуйста, Юлик! Да, да, эти холсты с собой, я упакую их. И в деревню!.. Долой из этого пыльного города!
…Бричка, запряженная тройкой лошадей, пылила по мягкой костромской дороге к усадьбе Павловское, где жил профессор геологии Поленов. Кустодиев любил эти места и зимой и летом, в праздничные дни и в тихие будни. Мог часами в базарный четверг или на ярмарке рассматривать узоры на дугах лошадиной упряжи, зарисовывать детские игрушки, расписные чашки, любоваться русскими лицами.
Купец.
Как-то он писал в письме:
"Ярмарка была такая, что я стоял как обалделый. Ах, если бы я обладал сверхчеловеческой способностью все это запечатлеть. Затащил мужика с базара — и писал при народе. Чертовски трудно! Будто впервые. За 2–3 часа надо сделать приличный этюд… Пишу бабу покладистую — хоть неделю будет стоять! Только щеки да нос краснеют".
Ярмарки в Семеновском славятся на всю губернию. В воскресный день старинное село красуется во всем своем ярмарочном убранстве, стоя на перекрестке старых дорог: одна от Костромы на Макарьев, почтовая, «большак», другая — от Кинешмы в Галич, «торговая».
На прилавках хозяева раскладывают свой товар: дуги, лопаты, холсты беленые, бураки берестяные, вальки расписные, свистульки детские, половики, решета. Но больше всего, пожалуй, лаптей, и потому название села Семеновское-Лапотное.
Церковь стоит приземистая, крепкая, в самом центре села.
— А вот пироги-крендельки! Кому с жару с пару, карего глазу!
— Лапти, есть лапти! Скороходные.
— Эх, полным-полна коробушка! Лубки цветные, несусветные, про Фому, про Катеньку, про Бориса да Прохора!..
Мальчишка зазевался на гнутую птицу-свистульку, отстал от деда. Тот зовет его:
— Где ты там завял, неслух?
Шумит, звенит говорливая ярмарка. Людской певучий говор сливается с птичьим гомоном; галки на колокольне устроили свою ярмарку. Вон паренек заиграл на гармошке, выгнул ее на колене. Хороша гармоника, переливается, звонко-тонкая, маленькая!
Невелика музыка — на мальчишниках да на посиделках играть, — а завораживает, словно матушка со своими нехитрыми новостями. Незатейливая, простая, без широты и удали, зато простодушна, весела, неприхотлива.
Кустодиев остановился под резным козырьком крыльца крайнего дома.
Отсюда все как на ладони видно. Зеленые дали, мягкое полуденное солнце, неподвижные облака, как взбитые подушки, приколоты к синему небу. Галки над церковью. А лиц не разглядеть. Зато хорошо видно людское движение на базаре, без главных и второстепенных фигур, в массе. Великолепно! Чисто русская ярмарка красок, и звучат они как гармошка: трам-ла-ла-ла-ла…
Он вспомнил праздник в Испании, в Севилье — там женщины в строгом черном одеянии, и это торжественно гармонирует с суровым пейзажем. Вспомнил рыночную площадь азиатской разноязыкой Астрахани… И захотелось написать эту игрушечную с виду ярмарку. Тут надо уйти от желания писать лица похожими, от репинского реализма. Надо изобразить это как в народном лубке, с его наивностью, с его плоскостным изображением фигур, с простодушной радостью. Смутное предчувствие какой-то новой картины, ощущение ее необходимости отозвались в душе…
Вдруг кто-то тронул его за рукав. Он обернулся.
— Тимофей!
— Он самый, Борис Михайлович.
— Ну, здравствуй, здравствуй, рад я тебе. Как поживаешь?
Тимоша был здешним егерем. Не раз они вместе ходили на охоту.
— Как живу-то? Так не совсем чтоб плохо, хорошо, можно сказать, живу.
— Ну а как охота нынче, Тимоша? Сходим?
— Не выйдет, барин. Потому на войну меня забирают. С япошками пойду драться.
— А ты говоришь — хорошо живешь… Тимоша пожал плечами.
— Хозяйка велела вас звать. Уважите, зайдете? Домик Тимофея стоял поблизости, и Борис Михайлович зашел к нему.
От стены до стены углом стояли две широкие лавки. На одной сидели мужики, на другой — бабы. Большой деревянный стол, выскобленный до белизны, был уставлен снедью.
Гостя встретили приветливо, но без суеты. Посадили к стенке, угостили и больше словно не замечали, только хозяйка подкладывала ему в тарелку. А Кустодиев и рад был: так наблюдать легче.
Шла неторопливая беседа о сенокосе, обновках для детей, о продавце в казенке. Про то, что Тимофею уходить на войну, никто не говорил.
Кустодиев глядел на их значительные, какие-то затаенные лица. В каждом свое раздумье, достоинство, свой мир. Невольно вспомнились наутюженные, застегнутые на все пуговицы сановники из "Государственного Совета". Там была озабоченность, облеченная в хорошо обдуманные слова, здесь — подлинная, молчаливо-тяжелая забота.
Неожиданно Тимоша, вспомнив что-то, всполошился:
— М-м-м… Ишь я какой дурак. Купил на ярмарке картинку лубочную, да и забыл…
Он вытер руки, расправил картинку. Все склонили головы и сразу оживились.
— Пы-ры-ох… — начал читать подпись к картинке Тимоша и протянул бумагу гостю: — Михалыч-то лучше читает.
На лубочной картинке были нарисованы два дерущихся мужика. Внизу стояли жирные и высокие, как забор, буквы: "Прохор да Борис поссорились, подра-. лись, за носы взялись руками да бока щупали кулаками".
— И-и-и, глянь-ка, как он того за нос цапнул…
— А другой-то за грудки, за грудки…
— Ты, Тимофей, вот так-то япошку приструни. За бока его, за бока, да свой-то нос ему не давай.
— Да ежели б мне одежонку хорошую дали да ящичек с патронами! — лихо подмигнул Тимоша.
…Возвращаясь из Семеновского, он опять думал: какую форму придать тому, что он задумал написать? Какова вообще его роль в современном искусстве? Его назвали как-то неопередвижником, то есть новым передвижником. По какому пути он пойдет? Позиции старых передвижников слабели, на арене появились новые художественные объединения, и прежде всего "Мир искусства". В нем привлекало Кустодиева свежее видение мира, с передвижниками же его связывали народность, демократизм. В то же время он хотел, не становясь рабом идеи, «литературы», в живописи "рассказывать каждым мазком", чтобы картина «говорила», как старые голландцы, как Питер Брейгель. Хочется создать что-то радостное, «говорящее».