Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые…
Остальные подпевали. Все было как в старые времена в Астрахани. "Клан Кустодиевых" был жив! За этим негромким пением, за простой и печальной мелодией чувствовалась общность людей, скрепленных не просто родственными чувствами, но чем-то гораздо большим.
Нехотя вспомнишь и время былое, Вспомнишь и лица, давно позабытые…
После обеда оба брата пошли в мастерскую художника. "Попозируй мне, попросил Борис Михайлович, — хочется закончить портрет князя, а одежду и кресло можно писать и без него". В искусстве он был «запойный» — дорожил первым, непосредственным впечатлением, верил, что только быстрая работа дает жизнь картине. А если ее «заездить», тогда прощай! Это было и с любимой моделью, и в таком случае, как сегодня.
Какое-то время они сидели друг против друга. Михаил насвистывал. Кустодиев молча работал, бросая взгляды на складки, фиксируя свет на плечах, на рукавах, на груди.
Вдруг Борис Михайлович отложил кисть, вытер руки и стал говорить тихо, словно для себя:
— Михаил, я дошел в живописи до стенки. Все это ни к чему, — он оглядел висевшие картины. — Старье. Это было, было, было… Витте — как у Репина, Матэ — как у Серова, Нотгафт — тоже.
Михаил знал эти приступы неверия и обычно умел успокоить брата.
— Что ты говоришь? Побойся бога. Именно теперь, когда ты достиг такого большого успеха. Репин считает твоих «Монахинь» лучшей картиной сезона. Хвалит Серов! Уходит в отставку из училища и предлагает тебя на свое место.
— Да, да, Серова я очень люблю и ценю, но… Ты понимаешь, эта чернота, эта блеклость тонов угнетает меня… Где взять такую краску, какую дает природа, — пронзительно-желтую, как осенний березовый лист, зеленую, как озимое поле, яркую, как бабочка? Где взять ее? В этих портретах, где все похоже, «натурально», не добиться чистоты цвета. Все надо начинать заново… Или кончать… Все.
Он взглянул своими пронзительными искристыми глазами прямо в глаза брату и решительно закончил:
— Нет! Я должен бросить живопись!.. И заняться скульптурой. Там уж, по крайней мере, не мучает цвет…
Он взял левой рукой локоть правой, как бы держа на весу и раскачивая.
— Ну так и делай скульптуру, раз она тебе по душе, — просто рассудил Михаил. — У тебя хороши в скульптуре и Саломея, и мой портрет, и Добужинский, и Ремизов… — Он остановился, подумал и продолжал: — Но ведь после твоих «Ярмарок» все в один голос говорили, что это твоя тема. "Ярмарки"! — да таких нет ни у кого!
— "Ярмарки"… — Кустодиев чуть смягчился. — Там, пожалуй, есть то, что я хотел бы видеть в других вещах. Но, говорят, это лубок, а не картина… — Он встал, прошелся по комнате, «баюкая» руку. — Я, понимаешь, радостного искусства хочу, потому и мучаюсь. Ведь какой бы мороз ни был, солнце, появившись, растопит его. Я принципиальный оптимист и вдруг… расхныкался. Ну довольно.
В письме к жене в те дни он писал:
"…Единственное, что у меня есть, это моя работа, но ведь она дает пока еще одни мученья и те волнения, которые переживаешь в эти 3–4 часа, смену разочарований… Такой она (живопись. — А. А.) мне кажется ненужной, таким старьем и хламом, что я просто стыжусь за нее… Я так люблю все это богатство цветов, но не могу их передать: в этом-то и трагизм всего".
Высокая и беспомощная мечта многих людей России о прекрасном наталкивалась на неподвижное и жесткое тело действительной жизни. Не находя прекрасного вокруг, художники в начале века искали его в искусстве, создавали полотна, которые давали иллюзию благополучия и воплощенной надежды. Поколение жаждало красоты.
Серов говорил: "Пишут все тяжелое. А я хочу отрадного!"
"Версали" Бенуа и «Маркизы» Сомова создавали иллюзию отрадного. Даже портреты своих современников (Блока, Кузьмина) Сомов делал как бы сквозь дымку воспоминаний.
Рерих тянулся к древней и таинственной истории.
Дягилев славил красоту и писал: "Творец должен любить красоту и лишь с ней одной должен вести беседу во время таинственного проявления своей божественной сущности".
И для Кустодиева, который еще не нашел своего стиля в живописи, это время было полно мучений и поисков.
Пари
Добужинский шел по набережной вдоль Адмиралтейства. У него было чисто выбритое лицо, строгий и четкий профиль римского патриция. Глаза скользили по стройным линиям силуэтов Петербургской набережной.
Добужинский шел к Кустодиевым. Что-то прочно объединяло этих, казалось, противоположных людей. Один — истинный петербуржец, другой влюблен в провинцию. Один по-европейски сдержан, изящен, другой по-российски непосредственный и молодцеватый. Их сдружил 1905 год, сотрудничество в сатирических журналах. Их объединяло сопротивление академизму, поиски своего места в бурной художественной жизни начала XX века, умение сохранить независимость. Наконец, они просто питали друг к другу симпатии, дружны были их жены, дети, и жили они неподалеку.
Борис Михайлович сидел на диване в широкой домашней куртке. С двух сторон примостились дети — Кирилл и Ирина. Они только что вернулись с гулянья. Отец делал быстрые зарисовки увиденного, дети с увлечением комментировали:
— Один богач в кабриолете едет, другой — в ландо, а этот — в настоящем автомобиле…
Юлия Евстафьевна, все такая же тонкая, изящная, как в девичестве, с улыбкой смотрела на них и думала: каким чудесным отцом оказался ее муж, как легко и охотно находит он общий язык с детьми. Уже пролетело семь лет, как они поженились. Работа, заказы, дети, поездки за границу… Вот и сейчас, не прошло еще и месяца, как они вернулись из путешествия по Европе. После лечения за границей в окружении детей он просто лучится счастьем. Соскучился!
Резкий звонок в прихожей вывел ее из задумчивости. Юлия Евстафьевна поспешила к двери, но там уже горничная стояла возле открытых дверей и Добужинский вытирал ноги.
— Здравствуйте, Мстислав Валерьянович, здравствуйте! Очень рада вам…
Поцеловав руку хозяйке, гость открыл дверь в комнату, пропуская Юлию Евстафьевну.
— Клоун, клоун, клоун! — хлопала в ладоши Ирина. — А где у него пампушечка на колпаке? Ты забыл, папочка, нарисовать…
Увидев Добужинского, Кустодиев приветливо кивнул гостю. Вставая, положил перед детьми по чистому листу бумаги, сказал:
— А теперь вы сами нарисуете что-нибудь из того, что видели: французскую борьбу, дядю Ваню — зазывалу, катанье на роликах в скейтинг-ринге — и марш в детскую!
— Можно я нарисую улана? — четко выговаривая слова, спросил Кирилл.
— Можно!..
Кустодиев, обняв Добужинского, повел его в свою мастерскую.
Между ними сразу начался тот профессиональный разговор, который возникает в среде художников: о последних выставках, о новых работах товарищей. Оказалось, что Добужинский только что был на выставке авангардистов. Покачивая носком начищенного узкого ботинка, он говорил:
— Новое не может рождаться без всяких корней в прошлом, без преемственности… Но скажи мне, какие традиции они продолжают?
Кустодиева сегодня ничто не может вывести из благодушного настроения. Путешествуя по Европе, он насмотрелся на такое количество выставок, течений, различных «измов», что эта маленькая выставка не казалась ему событием. Отвечал Мстиславу Валерьяновичу смеясь, шутливо:
— Кто породил их, говоришь? Может быть, их сам господь бог послал нам перед великими событиями?.. Не шути, ведь двадцатый век: тут тебе и телеграф и электричество. И аэропланы вон летают.
— Нет, я всерьез!
В глазах Кустодиева появилась лукавинка. Из карих они стали золотистыми. Он по-мальчишески прищелкнул пальцами.
— Послушай, Мстислав, а может быть, они просто экономят время? Ведь большинство из них талантом не отличаются, учиться им лень, признаться в этом не могут, рисовать не умеют, а прославиться хочется. — Кустодиев увлекся возникшей мыслью и продолжал: — Ты думаешь: они сумеют написать обнаженную женщину в старых традициях? Клянусь: нет! А теперь возьмем обратное: сумеем ли мы с тобой написать модель в духе кубистов?