В центре группы — Бенуа, критик и теоретик, непререкаемый авторитет. С Александром Николаевичем у Кустодиева сложные отношения. Бенуа прекрасный художник, любимые его темы — жизнь при дворе Людовика XV и Екатерины II, Версаль, стриженые боскеты, фонтаны, интерьеры дворцов. Историческим персонажам XVIII века Бенуа умеет придать искусственный вид, они кажутся марионетками, к превратностям исторических судеб художник относится иронично. И это близко Кустодиеву.
Что, если бы заговорил Бенуа-критик? Он заговорил бы негромко (как человек, привыкший к вниманию), с легкой гримасой скепсиса на губах (словно заранее знает, что скажет собеседник и как ему надо ответить), самоуверенно (лучший знаток мирового искусства!) и, конечно, увлеченно.
— "Ярмарки" Кустодиева? Это, пожалуй, интересно. Но… — тут последовала бы большая пауза, — там "дерутся краски". Нет европейской культуры.
Долгие годы Кустодиев, со свойственным ему затаенным самолюбием и неуверенностью в себе, читал статьи Бенуа и молча хмурился, не находя добрых слов о своих картинах… Впрочем, в последнее время критик стал к нему благосклоннее, гораздо благосклоннее.
Кустодиев перевел взгляд вправо… Константин Андреевич Сомов, фигура невозмутимая и уравновешивающая своим молчанием спорящих Добужинско-го и Милиоти.
Портрет его писался легко. Может быть, потому, что Кустодиеву он напоминал русского приказчика, хотя и носил волосы на французский пробор. Русские типы Кустодиеву всегда удавались. "А не обидится?.. Уж очень он похож на елочного херувима… и равнодушный", — сказала жена, увидев портрет Сомова. Белеет накрахмаленный воротничок, манжеты модной в крапинку рубашки, черный костюм отутюжен, холеные полные руки сложены на столе. На лице выражение невозмутимости, довольства…
Хозяин дома — старый друг Добужинский. Сколько пережито вместе с ним, сколько пройдено верст по Петербургу!.. Именно он пробудил у Кустодиева любовь к этому «вымышленному» городу, к домам Достоевского, к фонарям, отраженным в Мойке, к туману, оплетающему тревожные дома, в котором можно встретить прекрасную незнакомку. Черная пугающая вода, белые набережные и желтые газовые фонари. И ночь, белая, светлая, как призрак. Лишь иногда прелесть прогулок нарушалась разговорами на острые темы. Добужинский никому не уступал. Но и Борис Михайлович молчаливо стоял на своем.
Поза Добужинского, кажется, удачно выражает явное несогласие с чем-то.
О, эти испепеляющие споры «мирискусников»! Споры словесные, а больше живописные — линией, красками…
И все же ни один из художников не ворвался в художественный мир России так шумно и смело, как Кузьма Сергеевич Петров-Водкин. Вот он, по диагонали от Билибина. Резко отодвигает стул и уходит. После выставки 1910 года имя его приобрело почти скандальную известность. Его обругал Репин. Ничего удивительного: у Кузьмы Сергеевича совсем другой глаз, иное видение. Таков он, стоящий в противовес всем, удаляющийся (или он не решил еще уйти?) художник с мужицкой внешностью волжанина.
Как трудно было писать этого увлекающегося, деятельного человека! Он не так давно вернулся из Европы и рассказывал, как в римском кафе кричали: "Стариков на божницу! Рафаэля не надо! Слиться с современностью, раскрыть поэзию машины! Мы, люди XX века, будущники, должны начать с голизны, с ощупи, словно мы только что родились!"
Петров-Водкин резко отодвинул стул и повернулся. "Стоп! — воскликнул тогда Кустодиев. — Остановись!" Весело и торопливо рисовал он найденный поворот фигуры.
…Слева — четкий профиль самого заказчика Игоря Эммануиловича Грабаря. Коренастый, с не очень складной фигурой, бритой квадратной головой, он полон живого интереса ко всему происходящему. Ученый, просветитель, редактор, автор монографий о своих современниках, хранитель богатств Севера, а главное — творец прекрасных пейзажей. Его "Февральская лазурь" — зто россыпь драгоценностей: краски как самоцветы, десятки крохотных мазков лежат на одном квадратном сантиметре.
Да вот и здесь, на эскизе, глядя на вазу с вишневым вареньем, он, наверное, представляет, как изобразил бы это варенье на холсте, на какое множество оттенков разбил бы этот дивный вишневый цвет.
…А вот и он, герой и автор. Себя Кустодиев изобразил со спины, в полупрофиль. Сидящая рядом с ним Остроумова-Лебедева — тоже новый член "Мира искусства". Но лицо ее легко «читается». Энергичная женщина с мужским характером как бы ведет разговор с Петровым-Водкиным. Возвышаясь, они образуют в ритме картины гребни волны.
Каково же место самого автора в обществе "Мир искусства"? Он видел в нем союз лучших художников России; богатая духовная жизнь, уважение к знанию, культуре, профессиональная взыскательность — все это им свойственно. И вместе с тем Кустодиев порой чувствовал себя там белой вороной. Его привлекал их углубленный взгляд на историю, поиски всего лучшего в прошлом, но ему хотелось это прошлое больше обратить к настоящему.
Сам он был устремлен не в историю, а в сегодня, не в таинство, а в быт, в цвет и красоту. Ведь именно в быте проявляются психологические черты народа, его склад. У него было необъяснимое убеждение, что приметы сегодняшнего скоро уйдут, а его «Ярмарки» и «Купчихи» станут своего рода историческими картинами.
Его обвиняли то в иллюстративности, то в стилизаторстве, то в серовском психологизме, то в лубочности и примитиве. А он был самим собой, в разные годы разным, всегда разнохарактерным, и задавал загадки критикам. Он типизировал образ, создавал символ. И в то же время переходил от декоративных «Купчих» к психологическим портретам (как в этом "Групповом портрете", как в "Портрете Нотгафт", как в «Монахине» и др.).
Много ли он успел? Увы! Ему кажется, почти ничего. Он дорожит самостоятельностью. Как бы ни назывался союз, в который он входит, а таких уже было три — "Новое общество художников", "Союз русских художников", "Мир искусства", — он остается собой, сегодня верящим в себя, а завтра неудовлетворенным, художником с «душой-астраханкой», влюбленный в краски, цвет, в яркую Русь. И еще — он хочет немножко больше, чем другие, праздника! На это у него есть свои причины.
Через границу проходит фронт
Глаза у Кустодиева светло-карие, лучистые, с веселыми, насмешливыми искорками. Насмешливой иронией он прикрывал то грусть, то недуг, то несуразности окружающего. Пожалуй, это оружие, самозащита…
В конце 1913 года Кустодиев вернулся на милую и злополучную свою родину после очередного лечения за границей (на этот раз он был в Германии). Новый, 1914 год он встретил в Петербурге, полный тревожных надежд.
— Ну, рассказывай, как там в Берлине? — спрашивал Михаил.
Кустодиев, не любивший всерьез говорить о своих болезнях, улыбнулся.
— Ну что же рассказывать? Что твой брат — находка для медиков? Что уникальный случай мой привлек внимание европейской медицины? Что профессор Оппенгейм оперирует только уникумов?
— Да, да. И как же он взялся за тебя? За какой гонорар?
— Гонорар? Ну, братец, ты мыслишь упрощенно, — весело ответил Кустодиев. — Хирургу, если у тебя, например, сердце справа, а не слева, или одно легкое, или какая-нибудь таинственная штуковина в тебе сидит, ему и деньги не нужны. Так вот, Оппенгейм не взял с меня ни копейки. Я просто подарил ему картину.
— А каковы перспективы?
— О, самые радужные! Через год я снова еду в Германию. Оппенгейм обещал повторить свою операцию, и после этого — полное выздоровление!..
Юлия Евстафьевна слушала этот почти шутливый разговор, а в памяти ее проносились месяцы отчаяния и недели надежд. Врачи говорили то о костном туберкулезе, то о церебральном менингите. Заставили надеть корсет на целый год. Оппенгейм приказал его выбросить. Оперировал, предупредив, что возможно ухудшение, но если через год сделать еще одну операцию, то больной будет здоров. Это был первый врач, который заставил поверить, возвратил надежду Юлии Евстафьевне. Но в глазах ее не исчезло выражение скрытой грусти.