И тут я испугался за Дельгадину. «Лучше всего тебе увести ее», – посоветовала Роса Кабаркас. «Сначала – труп», – сказал я, холодея от страха. Она это заметила и не смогла скрыть презрения: «Да ты дрожишь!» – «За нее», – настаивал я, но это была только половина правды. «Скажи девочке, пусть уходит, пока сюда не нагрянули». – «Хорошо, – пообещала Роса, – но тебе-то, журналисту, ничего не будет». – «Как и тебе, – заметил я не без злости. – Ты – единственный политик-либерал, который имеет вес в этом правительстве».
Над городом, наслаждавшимся мирной природой и исконной безопасностью, как проклятье, нависала беда – каждый год его сотрясало известие об убийстве, жестоком и скандальном. На этот раз было иначе. Официальное сообщение с броским заголовком и скупыми подробностями гласило, что молодой банкир подвергся нападению и был убит ударами ножа на шоссе Прадомар; мотивы преступления непонятны. У него не было врагов. В сообщении властей предполагаемыми убийцами назывались переселенцы из внутренних областей страны, которые породили волну преступности, совершенно не свойственной миролюбивому характеру местного населения. В первые же часы были задержаны более пятидесяти человек.
Я, возмущенный, пришел к редактору криминального отдела, типичному журналисту двадцатых годов в кепочке с зеленым целлулоидовым козырьком и в резинках-подтяжках на рукавах, который полагал, что знает все до того, как оно произойдет. Однако на этот раз в руках у него были лишь обрывки нитей преступления, и я дополнил картину, с осторожностью для себя. В четыре руки мы написали пять страниц для восьми колонок новостей на первую полосу, ссылаясь, как всегда, на некие источники, заслуживающие полного доверия. Однако у Гнусного Снежного Человека, цензора, не дрогнула рука, чтобы навязать газете официальную версию, что речь якобы идет о бандитском нападении либералов. Угрызения совести сменились у меня мрачной досадой во время погребения, самого циничного и многолюдного погребения века.
Вернувшись домой, тем же вечером я позвонил Росе Кабаркас узнать, что с Дельгадиной, но телефон не отвечал четыре дня. На пятый, сжав зубы, я пошел к ней домой. Двери оказались запечатанными, но не полицией, а санитарной инспекцией. Соседи ничего не знали. От Дельгадины не осталось никаких следов, и я пустился на поиски, отчаянные, а порою и смешные, так что выбился из сил. Целыми днями я наблюдал за юными велосипедистками, сидя на пыльной скамейке в парке, где дети играли, карабкались на облупившуюся статую Симона Боливара. Мимо ездили, крутя педалями эдакие шлюшки, красивые, доступные, лови-хватай хоть с закрытыми глазами, как в жмурки. Когда надежда иссякла, я укрылся в спокойном мире болеро. Но это действовало словно отравленное питье: там каждое слово было ею. Раньше мне нужна была тишина, чтобы писать, потому что разум мой всегда больше тянулся к музыке, чем к рукописи. А тут стало все наоборот: я мог работать только под звуки болеро. Моя жизнь наполнилась ею. Статьи, которые выходили из-под моего пера в те две недели, были чистыми образцами любовных писем. Заведующий редакцией, раздраженный валом пришедших откликов, попросил меня чуть убавить любовный пыл, пока не придумаем, как утешить эту массу влюбленных читателей.
Я не находил покоя, и от этого день шел кувырком. Я просыпался в пять и лежал в потемках, представляя Дельгадину в ее ирреальной жизни: как она будит братьев, как одевает их в школу, кормит, если есть чем, на велосипеде едет через весь город отбывать приговор – пришивать пуговицы. И я спросил себя с удивлением: «О чем думает женщина, когда пришивает пуговицы? Думала ли она обо мне? Искала, как и я, Росу Кабаркас, чтобы выйти на меня?» Целую неделю я не снимал домашнего балахона ни днем, ни ночью, не мылся, не брился, не чистил зубы, так как любовь слишком поздно научила меня, что человек приводит себя в порядок, одевается и душится духами для кого-то, а у меня никогда не было – для кого. Дамиана решила, что я заболел, когда увидела меня в десять утра в гамаке голым. Я окинул ее замутненным вожделением взглядом и предложил вместе покачаться голышом. Она сказала пренебрежительно:
– А вы подумали, что станете делать, если я соглашусь?
Тут я понял, до чего же страдание подкосило меня. Я не узнавал сам себя в этих отроческих переживаниях. Я не покидал дом, боясь отойти от телефона.
Писал, никому не звонил и при первом же звонке бросался к телефону, думая, что это может быть Роса Кабаркас. То и дело отрывался от занятий и звонил целыми днями, день за днем, пока не понял, что у этого телефона нет сердца.
Однажды, дождливым вечером, вернувшись домой, я обнаружил на лестнице у дверей свернувшегося клубочком кота. Он был грязный и ободранный, на него было жалко смотреть. Из инструкции я понял, что кот болен, и я выполнил все указания, чтобы вернуть его к жизни. А днем, когда я просыпался после сиесты, мне вдруг взбрело в голову, что кот может привести меня к дому Дельгадины. Я понес его в рыночной корзинке к дому Росы Кабаркас, который стоял все еще опечатанный и без признаков жизни, но кот стал биться в корзинке и в конце концов выскочил, перепрыгнул через изгородь и исчез в саду меж деревьев. Я постучал кулаком в дверь; из-за двери, не открывая ее, голос по-военному спросил: «Кто идет?» – «Свои, – ответил я в том же духе. – Я ищу хозяйку». – «Нет хозяйки», – сказал голос. «Откройте хотя бы, чтобы забрать кота». – «Нет кота», – сказал голос. Я спросил: «Вы – кто?»
– Никто, – ответил голос.
Я всегда считал, что выражение «умереть от любви» – не более чем поэтическая вольность. Но в тот вечер, возвращаясь домой без кота и без нее, я убедился, это не так, я сам, старый и одинокий, умираю из-за любви. И еще я понял, что правда и другое: ни на что на свете я не променял бы наслаждения своим страданием. Я потерял более пятнадцати лет, пытаясь перевести «Песни» Леопарди, и только в тот вечер я прочувствовал их по-настоящему: «Горе мне, если это любовь, то какие терзанья».
В редакции мое появление в домашней одежде и небритым породило сомнения относительно моего умственного здоровья. Перестроенное помещение, разделенное стеклянными перегородками на индивидуальные кабинки, свет под потолком сделали редакцию похожей на родильный дом. Атмосфера искусственной тишины и комфорта побуждала говорить шепотом и ходить на цыпочках. В вестибюле, точно покойные вице-короли, красовались три пожизненных директора на портретах маслом и фотографии знаменитостей, посещавших редакцию. В огромном парадном зале на почетном месте висела гигантская фотография нынешнего состава редакции, сделанная в день моего рождения. Я не удержался, мысленно сравнил ее с другой, где мне тридцать лет, и еще раз с ужасом убедился, что на фотографиях стареют больше и хуже, чем в действительности. Секретарша, та, что целовала меня на юбилее, спросила, не болен ли я. И я был счастлив сказать ей правду, чтобы она не поверила: «Болен от любви». Женщина воскликнула: «Какая жалость, что от любви не ко мне!» Я ответил комплиментом: «Напрасно вы так уверены».
Редактор криминального отдела вышел из своей кабинки, крича, что обнаружены два трупа – девушки, не идентифицированы. Я испугался: «Какого возраста?» – «Молодые, – ответил он. -Возможно, бежали сюда из внутренних районов, спасаясь от убийц, наемников режима». Я вздохнул с облегчением. «Ситуация разрастается тихо, как пятно крови, и захлестывает нас», – сказал я. Редактор, уже издали, крикнул:
– Не кровью, маэстро, а дерьмом.
Еще хуже было через несколько дней, когда у книжного магазина Мундо мимо меня стремительно прошла девушка с корзинкой, точно такой же, как моя для кота. Меня бросило в озноб. Я кинулся за ней, расталкивая локтями шумную полуденную толпу. Девушка была очень красива и легко скользила в людском потоке, сквозь который мне удавалось пробираться с трудом. Наконец я догнал ее, зашел спереди и посмотрел ей в лицо. Она отстранила меня рукой, не останавливаясь и не извинившись. Это была не та, что я думал, но ее гордая стать сразила меня так, словно это была Дельгадина. И я понял, что не узнаю ее, не спящую и в одежде, как и ей не узнать, кто я, раз она меня никогда не видела. В припадке безумия я за три дня связал двенадцать пар пинеток, голубых и розовых, силясь не слушать, не петь и не вспоминать песен, которые напоминали бы мне о ней.