Авдотья засмеялась, прикрывая рот ладонью.
- А почему бы нет? - продолжал шляхтич, топорща усы и гримасничая. - У ксендзов тоже есть своя судьба. Не одна девица...
Ксендз Сурин грозно глянул через стол на болтуна. Тот запнулся, секунду помолчал, будто подыскивая слова, потом продолжил:
- Не одна девица перед тем, как вступить в монастырь, просит у него совета. Ему бы тоже хотелось читать будущее, да он не умеет. Скажи ему что-нибудь.
- Что ж я ему скажу? - отозвалась наконец Авдотья; голос у нее был грудной, певучий и такой волнующий, что ксендз Сурин невольно взглянул цыганке в лицо.
Отделенная столом от него, она стояла, подперев руками бока. С виду ей можно было дать лет сорок, но она еще была очень хороша. Впрочем, ксендз ее и раньше знал и не раз видел - но никогда она не казалась ему такой гордой и красивой. Он опустил глаза и, положив ложку, уперся ладонями в край отполированного временем стола. Володкович с присвистом втянул губами воздух, будто на морозе, и продолжал молоть:
- Ты все ему скажи. Ну, к примеру, пан ксендз теперь в пути, вот и скажи ему, будет ли поездка успешна, кого он встретит в далекой дороге, кого увидит...
- Увидит девицу, что будет матерью, - низким, словно из самых глубин груди идущим голосом молвила Авдотья.
Ксендз Сурин ощутил неприятную дрожь, мурашками пробежавшую вдоль позвоночника, но Володкович от души рассмеялся и этим разрушил впечатление.
- Ну, этого у нас в Польше не занимать, а больше всего, наверно, в смоленском воеводстве.
Ксендз Сурин чувствовал, что Авдотья испытующе всматривается в него, и под этим взглядом потупился. Он стал искать в сумке деньги, чтобы заплатить женщине за еду, и все равно ощущал, что она глядит на него пристально, неотрывно. И вдруг она мягко сказала:
- Бедненький ты, бедненький!
Сурин и Володкович одновременно посмотрели на женщину.
- Отчего бы? - спросил шляхтич, разевая рот.
- Ой, бедненький! - повторила Авдотья и вдруг громко засмеялась.
- Горбатую полюбишь, - быстро проговорила она и, все так же громко смеясь, стала убирать котелки.
Когда она скрылась за дверью, рыжий шляхтич снова обратился к отцу Сурину.
- Преподобный отец, - смиренно сказал он, - а не подвезете ли вы меня в Людынь? Я туда на отпущение грехов иду, на воздвиженье святого креста, да вот ноги себе натер. Пешком-то когда доберусь? А так, вместе с вами, побыстрей будет...
- А ты откуда, брат? - нехотя спросил ксендз Сурин, уклоняясь от ответа.
- Село у нас есть, в четырех милях от Полоцка, там все только Володковичи, один на другом сидит, третий погоняет. Земля худая, лен родит да ячмень - вот и все. Яблоки кислые, лен узловатый, ну а ячмень, как ячмень... На пиво годится - и ладно. Подвезите меня, почтенный отец!
- Что ж, пожалуй, - неожиданно для самого себя ответил ксендз. Минуту назад он думал, что у него хватит силы воли решительно отказать назойливому шляхтичу. А до монастыря в Людыни было еще далеко, целых полдня придется провести с этим противным человеком! Но потом ксендз подумал, что пути провидения неисповедимы. И, может, так и надо было, чтобы они встретились и чтобы вместе ехали до назначенного места, места благочестивых трудов. Он вздохнул и перекрестился.
Расплатившись, оба вышли. Володкович увивался вокруг иезуита, забегал то с одной, то с другой стороны, да так неловко, что в сенях обо что-то споткнулся и чуть не упал. При свете, падавшем из горницы, ксендз Сурин заметил, что это был топор, прислоненный к чурбану для рубки дров. Он выхватил топор из-под ног зашатавшегося Володковича и секунду подержал в руке, как бы взвешивая. Затем поставил на место и сказал незадачливому шляхтичу:
- Поосторожней, брат!
Но за тот миг, что он держал топор в руке, в нем внезапно ожило что-то давнее, позабытое. Он ощутил в руке оружие, и ему почудилось, будто оружие это срастается с нею и с его плечом в одно целое, и ему захотелось мощно замахнуться рукой.
Он быстро подавил эти чувства, но, переступая порог корчмы, оглянулся. Топор блестел на своем месте. Володкович снова обо что-то споткнулся и выругался:
- Черти подсунули этот топор!
Ксендз Сурин пожал плечами.
Выйдя из корчмы, они остановились. Солнце уже клонилось к западу, дни теперь были короткие. Парубок ксендза снимал с лошадиных морд торбы с овсом, от смоленского тракта дул холодный, влажный ветер. Под открытым небом пан Володкович казался еще меньше ростом - на солнце весь он был какой-то серый, и было видно, что сапоги у него заплатанные, а кунтуш потертый. Отец Сурин самому себе дивился, что сперва словно бы испугался этого человека. В полутемной горнице корчмы он чувствовал себя неуверенным и смущенным, уныние владело его душой - но здесь, под осенним солнцем, его снова охватила радость приволья.
- Ну, садись, брат, - дружески сказал он пану Винцентию и ударил того по плечу. Шляхтич вскочил в бричку, причем серая его шапка съехала набок; узелок свой, обернутый грязным платком, он заткнул под ноги и так уселся на краешке плетеного кузова, накрытого полосатым рядном, что у ксендза осталось ровно столько же места, сколько было прежде. Парубок принялся понукать лошадей, тощие клячи собрались с силами и потянули возок. В небе летели журавли - вдаль, на юг, - и отец Сурин, задрав голову, следил за их полетом.
- Что, преподобный отец, - вольная пташка? - тихо, но со значением спросил Володкович. И в ответ на этот вопрос у ксендза Сурина возникло странное чувство: что-то сжало ему сердце, словно дурнота нахлынула, и мыслями его овладела чудная смесь тоски и воспоминаний. Все невозвратное припомнилось ему ярко и пронзительно - молодость, детство, плач матери, запах осеннего сена. Такое чувство находило на него порой, когда он просыпался очень рано и не сразу мог стряхнуть с себя крепкий сон. Пока не пробудится окончательно, ему хотелось плакать - и он слышал этот запах сена...
- Это не сеном ли запахло? - спросил он Володковича.
- Так вот же, глядите, покосы отавы, - и шляхтич указал коротким грязным пальцем на луга, мимо которых они проезжали. На лугах стояли стога, покосы матово темнели в лучах яркого солнца, и запах от них шел такой сильный, какой ксендзу Сурину доводилось слышать лишь во сне или же в давние-давние годы.
2
Только поздней ночью добрались они до Людыни. Ничего не видать, лошади находят дорогу чутьем. Ночь темная, теплая, и, хотя небо усыпано звездами, вокруг полный мрак. На севере часто бывают в сентябре такие ночи.
Долго пререкались они со сторожем в кожухе у деревянной вертушки. Когда подъезжали к монастырю, за плетнями лаяли собаки. В монастырь в это время не было доступа, только поглядели на высокие его стены, черневшие во мраке, а к приходскому ксендзу отец Сурин тоже не пожелал заезжать, хотя знал его еще в Смоленске, - просто чтобы ночью не беспокоить. По совету Володковича остановились в большом заезжем доме, стоявшем через дорогу, невдалеке от монастыря. В доме было пустынно, холодно, народ еще не съехался на отпущение грехов; только хозяин, степенный пан Янко, и его дебелая половина сидя дремали в большой горнице при свечах в низких подсвечниках. Было поздно, ксендз Сурин хотел сразу идти на покой, но Володкович его остановил:
- Что вы, пан ксендз? Спать? Да после такой долгой дороги надо подкрепиться, хотя бы парубка вашего преподобия накормить, чтоб не свалился, как дохлая кляча. Эй, вы там, - крикнул он хозяевам, но пан Янко во сне даже не вздрогнул, - подавайте, что есть, на стол!
Заплывшая жиром хозяйка вылезла из-за стойки, заспанная, но улыбающаяся.
- Что прикажете? Сейчас подам. Есть колбаса.
- Давай колбасу, - сказал Володкович и шлепнулся на лавку.
Ксендз Сурин тоже сел, почти в отчаянии, и, обхватив руками голову, закрыл глаза. Сердце сильно стучало у него в груди, разболевшейся от долгой езды и от мыслей о том, что ждет его в Людыни. Все здесь казалось ему таким будничным, заурядным. Кроме, пожалуй, высокой каменной ограды монастырского сада да черных, мрачных стен самого монастыря, высившихся за оградой, еще более темных, чем ночь, высоких, как скала, и таких недоступных. "Горбатую полюбишь", - зазвучал у него в ушах голос цыганки. Он открыл глаза - никого рядом не было; Володкович пошел за стойку пробовать водку - из какого бочонка лучше; перед глазами ксендза был большой пустой дубовый стол, почернелый, изрезанный ножами, но чисто вымытый. Ксендз снова прикрыл глаза. Поездка взволновала его; словно колыхнули застоявшуюся в бочке воду, всплыли со дна и наполнили душу воспоминания, нет, даже не воспоминания, а как бы сны, где мешались события прошлого и никогда не бывшее, то, что существовало только в его грезах, - и все это сплеталось в единую фантастическую реальность, преследуя его назойливыми запахами и звуками, как вот это воспоминание о словах цыганки. Снова приходили ему на память родной дом, и удары отцовской плетки, и кроткая набожность матери, деревья перед домом, все их убогое, маленькое хозяйство - и то набухавшее в его сердце чувство, которое возникало каждую весну и оживало каждую осень, это томление неведомо о чем, может, о смерти или же о странных образах, сотканных его мечтой.