- О нет! - с такой уверенностью произнес ксендз Сурин, что все остальные ксендзы смеясь переглянулись и подтолкнули друг друга локтями.
- Вот он какой, иезуитский пост! - заметил Лактанциуш.
- Истинная правда! - брякнул ксендз Сурин, не слыша, о чем речь.
Ксендзы снова засмеялись, перемигиваясь.
- Мед и здесь есть, - сообщил отец Соломон; наклонясь, он вытащил из-под стола порядочную флягу и торжественно поставил ее перед отцом Суриным.
- Нет, нет, - сказал тот, - здесь я не пью.
Это заявление еще больше развеселило ксендзов.
- Стало быть, ты, почтенный отче, пьешь только в корчме! - воскликнул отец Соломон, выпячивая губы и подмигивая. - Ах, какие же скромники эти иезуиты!
Ксендз Сурин добродушно улыбнулся.
- Не все иезуиты, нет, - сказал он, - это я только, грешный слуга божий, имею такую странность. С малолетства это...
- Что? Мед? - басом спросил ксендз Мига.
- Нет, не мед, а вот эта странность. Боюсь других ксендзов.
- Дьявола не боишься, а ксендза боишься! - вскричал Лактанциуш.
- Против дьявола у меня есть крестное знамение, - молвил Сурин, - а ксендзам крест не страшен.
Он встал, утер рот, поклонился сотрапезникам и вышел. За его спиной грянул громкий, дружный хохот.
Медленно поднимаясь по лестнице, он готовился к беседе с матерью Иоанной. Мысль об этой встрече после перерыва в несколько дней вызывала у него сердцебиение. "Нет, нет, - повторял он про себя, - нет, Юзеф, не отступай, ты должен пожертвовать собой. Говори с ней, заставь ее слушать тебя".
Когда он взошел на свой "чердачок", матери Иоанны там еще не было. Он преклонил колена у решетки, простой деревянной перегородки из неструганых досок, прижался к ней головою и закрыл глаза. Он молился.
Он молил бога об исцелении этой женщины. Больше того, не только об исцелении, он хотел сделать ее святой. Величайшим счастьем для него было бы указать матери Иоанне путь мистической молитвы, посвятить ее в то, что было ему дороже всего на свете. Он прекрасно понимал, что научить любви к богу, научить молитве невозможно, что это дается лишь благодатью, которую бог ниспосылает человеку по своей воле, но он думал, что можно словом своим подбодрить, подвести к истине, как грешную душу к подножью алтаря. Так, как не раз подводил он мать Иоанну, терзаемую приступами безумия, к главному алтарю костела, где покоились святые дары; да, думал он, с помощью слов можно привести ее в святая святых, туда, где свершается величайшее таинство человеческой жизни, и оставить ее одну, лицом к лицу с господом богом. Впрочем, уже в самой одержимости матери Иоанны ему виделся некий знак, нечто выделявшее ее душу среди прочих душ и приуготовлявшее для каких-то великих целей. Эта хрупкая, маленькая женщина, отмеченная увечьем (во время ее самобичеванья он убедился, что увечье состояло лишь в чрезмерной выпуклости левой лопатки, а позвоночник у нее был прямой), казалась ему созданной для великих свершений. И как сладостно было бы идти с нею вместе по пути высочайших предначертаний и встретиться с нею у врат блаженства вечного.
Отец Сурин открыл глаза. Мать Иоанна стояла на коленях по другую сторону решетки и смотрела на него, зрачки ее были расширены.
Когда она вошла - он не слышал.
При виде ее глаз безмерная радость объяла отца Сурина, словно он обрел утраченную отчизну душевного покоя. Напряженно раздвинутые веки матери Иоанны открывали поблескивавшие над голубыми радужками белки. В широко раскрытых ее глазах читались безумие и ожидание, отнюдь не покой. Но ксендзу Юзефу было покойно у этой деревянной решетки из грубых досок. Держась обеими руками за шероховатые брусья, он словно подымался из некоей бездны навстречу существу, стоявшему на коленях напротив него.
Бог весть откуда, из каких-то прикрытых буднями глубин, всплыли к его устам слова Исайи: "Ты, которого я взял от концов земли, и призвал от краев ее, и сказал тебе: ты мой раб, я избрал тебя, и не отвергну тебя. Не бойся, ибо я с тобою"... [Исайя, 41, 9-10]
Мать Иоанна медленно качнула головой вправо, потом влево, не спуская глаз с лица Сурина. Это ее движение пронзило болью сердце ксендза, он крепче стиснул руками брусья решетки, стараясь подняться еще выше, как бы выйти из своего тела, вознестись духом ввысь и увлечь за собой дух Иоанны.
- Зачем ты меня звал? - шепотом спросила мать Иоанна.
- Я жажду твоего спасения, - прошептал отец Сурин.
- Где оно, это спасение? - громче спросила монахиня. - Трудней всего для меня говорить искренне, - прибавила она, минуту помолчав и словно без связи с предыдущим.
- Говори же, говори! - вскричал отец Сурин, протягивая руки сквозь решетку. - Расскажи, дочь моя, обо всем, что тебя мучает, что терзает твою душу. Я все возьму себе, все возьму на себя, я присвою себе твои грехи и твои беззакония, а ты останешься чистой и будешь жить праведно. Говори все.
Мать Иоанна как будто задумалась. Веки ее почти сомкнулись, и зрачки из узких щелей глянули на отца Сурина взором истинно сатанинским, полным коварства и презрения. Никогда еще отец Сурин не чувствовал так сильно, кто владыка души матери Иоанны, никогда так сильно не желал изгнать его из этой души, хоть бы и пришлось вобрать его в себя самого. Одновременно он почувствовал, что мать Иоанна совершенно его не понимает, даже, возможно, не слышит его слов, и что никакие сокровища молитвы и мудрости ему не помогут проникнуть в ее душу. Она стояла перед ним на коленях, такая хрупкая и такая чужая, отличная от всех прочих людей и столь же таинственная и недоступная, как таинственно и недоступно мистическое учение Иисусово. Сознание этой отчужденности повергло его душу в отчаяние.
- О, демоны одиночества! - вскричал он. - Демоны черствости сердечной! О, сатана! Ты - стена непреодолимая, не в пример этой деревянной перегородке! Это ты разделяешь души, чтобы они друг друга не понимали!
Мать Иоанна опять качнула головой и холодно поглядела на своего исповедника. Глаза ее снова были широко раскрыты.
- Страшней всего то, - произнесла она своим хриплым, болезненным голосом, - страшней всего то, что сатана мне любезен. Мне приятна моя одержимость, я горжусь, что именно меня постигла эта участь, и даже испытываю радость от того, что бесы мучают меня больше, чем других. Осталось их во мне четыре - прочих ты, отче, изгнал, - прибавила она как бы с сожалением. - Что же станется со мной, когда не будет во мне уже ни одного беса? Возвратятся тоска, злость, я снова стану дурной монахиней, не знающей, удостоится ли она вечного блаженства!
Высказанная матерью Иоанной мысль ужаснула отца Сурина. "Как же так? Она упрекает его за труд, свершенный ради нее? Но, может быть, ее устами говорят оставшиеся в ней бесы, не она сама?"
- Дочь моя, - сказал он, - гордыня - твой всегдашний грех. И я полагаю, что не Левиафан внушает тебе этот грех, но что сама ты стала в душе своей Левиафаном. Все мысли твои лишь о том, чтобы возвыситься. Ты призываешь обратно бесов, что оставили тебя, ибо предпочитаешь, чтобы их было в тебе не четверо, но восемь! Молись же, молись о ниспослании тебе смирения!
- Стоит мне начать молиться о смирении, - опять спокойным тоном произнесла мать Иоанна, - как бесы во мне начинают бушевать. Для меня нет спасения, святой отче.
Ксендз в ужасе отшатнулся от решетки.
- После стольких дней совместных молитв, стольких дел смирения, стольких шагов по тернистой тропе истины ты опять вернулась к своим страшным, безнадежным речам. Совсем недавно и я говорил о себе то же самое, но теперь я этому не верю. Я силен, я могуч. Мать Иоанна, вскричал он вдруг громовым голосом, - подымись, воспрянь, следуй за мной!
Мать Иоанна, словно испугавшись его крика, съежилась, припала к полу, как собака, которую бранит хозяин. Вся она скорчилась, отползая, втягивая шею, пряча голову, и в позе ее было что-то покорное и раздражающее. Будь у отца Сурина в эту минуту палка в руке, он, кто знает, мог бы и ударить монахиню. Когда она отвела от него взгляд, от потерял терпение и в ярости угрожающе поднял руки.