Нет, Гусю Дутому не расскажешь, не объяснишь, зачем приехал. Он не поймет. Один только человек поймет...
Иван шагнул в сторону дома, но остановился. А может, лучше не заходить? Переночевать тихонько у кого-нибудь на сеновале, на заре проголосовать за селом - и прощай! Никто и не узнает, что приезжал.
На улице, неподалеку, послышались голоса. Иван толкнул калитку и оказался на своем дворе. Встречаться ни с кем не хотелось: здоровайся еще, объясняй что к чему...
Сколько раз за долгую зиму мечтал он увидеть своих ребят, а сейчас только подумал о возможной встрече - замер за калиткой.
Прошли. В темноте прошли. И не понял, сколько людей было - двое, трое...
* * *
На ощупь знакомая улица в ночных своих очертаниях была неожиданна удивляла и даже пугала внезапными провалами, глубокими рваными тенями, острыми выступами. Придержав шаг, пошел тихо, соразмеряя ногу с дыханием. Старался угадывать, чьи дома. Когда это не удавалось, сердился: "Эх, афоня..." Почему-то вспомнил вдруг: "Он дикий" - и особенно горько пожалел себя в эту секунду. Прошел еще немного, вяло подумал: "Куда теперь?" И когда остановился, чтобы осмотреться, обнаружил, что стоит в двух шагах от школы, у самой школьной мастерской.
Если обогнуть мастерскую - справа будет дыра в заборе. В дыру пролезешь - рядом черный ход, а за углом - окошко директорского кабинета.
* * *
Взглянуть - другой мысли не было. Вряд ли Андрей Григорьич в школе. Время-то позднее.
Когда Иван пролез на школьный двор, ему показалось, что здесь еще темней, чем на улице, но стоило ему шагнуть за угол, как по глазам полоснуло ярким светом. А может, свет не был таким уж ярким, просто от неожиданности показалось.
Свет падал на двор ровным желтым клином. Длинные розовые занавески болтались на окне как попало, и Иван сразу разглядел меж них спину Андрея Григорьича - широкую, треугольную. Потом голову, кудрявую, черную, склоненную на левое плечо. Обычно человек, когда пишет, клонится вправо и левое плечо у него торчит вверх, а у Андрея Григорьича - наоборот.
Иван, осторожно ступая, подошел совсем близко к окну, заглянул, замер.
Пишет...
Запустил руку в волосы. Захватил в кулак, крепко.
Пишет...
Поднял ручку, поглядел на нее сбоку... Иван увидел профиль Андрея Григорьича - крупный нос, который как-то заслонял все лицо. Нос был хрящеватый, сухой, а самый кончик - шариком. Ноздри же круглые, неправдоподобно широкие.
Можно подумать, некрасивый нос. Однако это не так. Иван не смог бы этого объяснить, но стоило только увидеть нос Андрея Григорьича, чтобы понять: добрый, очень добрый человек.
И вот сейчас этот нос четко рисовался в просвете между криво висящими занавесками и, поглядев на него несколько секунд, в то время как Андрей Григорьич пристально смотрел на свою авторучку, Иван почувствовал в груди непривычное тепло, и мурашки, и какую-то щекотку, и стесненность, и, наконец, такое более или менее ясное чувство, что вот ему приятно, очень приятно стоять здесь и смотреть... А потом это чувство приятности обратилось вдруг в резкое, жадное и болезненно-горькое желание: б ы т ь б ы е г о с ы н о м! И тут же, сразу - обжигающий, пронзительный стыд, которого он тоже раньше никогда не испытывал и который можно объяснить только так: как если бы ты вдруг пожелал смерти близкому человеку. И жалость ко всем сразу охватила его: и к отцу, с которым он не попрощался после Нового года; и к матери, и к себе, и к Андрею Григорьичу, к этой его жесткой лохматой голове, и снова - к себе. Опять в груди защекотало, горячая волна подкатила к горлу, и Иван не удержался бы, если б в этот миг Андрей Григорьич не сделал неожиданного движения: он резко встал, потянулся, резко повернулся к окну (услышал? заметил?..), глянул на улицу. Иван так затих и затаился, что казалось, и сердце в нем не бьется. Потом Андрей Григорьич попробовал поправить занавески, но там, наверху, что-то заело, и они не двигались. Он снова сел за стол.
Пока все это происходило, слезная волна откатилась куда-то и больше не вернулась. Иван облегченно вздохнул, попытался вспомнить чувство, которое так смутило и устыдило его, но не смог. Тогда он совсем успокоился.
Он подумал: упустить такой случай нельзя, надо поговорить с Андреем Григорьичем, пока тот не ушел.
Черный ход был закрыт.
Тогда Иван обогнул школу, взбежал на крыльцо, дернул дверь на себя она подалась легко...
* * *
- Моторихин?! - Андрей Григорьич встал, протер глаза, будто после сна. А может, и в самом деле вздремнул за столом?
Иван стоял посреди кабинетика и улыбался. Сейчас ему казалось очень лихо огорошить директора своим появлением на ночь глядя.
- Вы... приехали?
Иван отрицательно покачал головой. Улыбка сама собой исчезла с его лица. И то, как она исчезала, самое ее движение, насторожило Андрея Григорьича:
- Как ты здесь?
- Я в Дорогом был, на экскурсии. Там Колю встретил... на "Колхиде"...
- Мать знает, что ты здесь?
- Нет. Вернее, да.
- Нет или да?
- Бабушке передали. Я утром вернусь. Молочной машиной.
- Дома был? Как Гусев встретил?
- Не заходил я...
- Прямо сюда?
- Сюда... - Иван смутился.
- Разобрал он, Ваня, избу свою, - сказал Андрей Григорьич, - а изба трухлявая. Где погнило, где древоточец поел... Короче говоря, на дрова - и то едва сгодится. Стал просить ссуду, чтобы с отцом твоим расплатиться, а ему отказывают, поскольку пьяница... Слушай, Ваня, - спохватился вдруг Андрей Григорьич, - а ночевать-то где? - И тут же заключил: - Негде.
Поглядел на часы, подумал, показал на диванчик в углу.
- Здесь будешь спать.
Потом долго и крепко стучал в дощатую стенку, прислушивался. Наконец там раздался шорох, кряхтенье, кашель. Вскоре вошел сторож дядя Гурий в заспанном пиджаке.
Иван удивился: как это он услышал стук - глухой ведь.
Андрей Григорьич поманил дядю Гурия пальцем, крикнул в самое ухо:
- Подушку! Два одеяла! Два! Сюда! - и показал на Ивана.
Дядя Гурий медленно, как-то осоловело перевел взгляд на Ивана, подозрительно, как тому показалось, оглядел его и направился к выходу.
- Не забудь, ему в самое ухо кричать надо. - Андрей Григорьич улыбнулся, вздохнул: - Ох, сторож... Знали бы в районе, что глухаря сторожем держу. Слушай, Ваня, - спохватился он, - ты небось есть хочешь?