Стали обсуждать стадион - где, да как, да что... Иван Моторихин все ждал, вспомнит ли Андрей Григорьич про его листок. А потом подумал: "И хорошо, если не вспомнит - только смеяться будут". В эту минуту Андрей Григорьич и говорит: "Послушайте, я вам один листок вслух прочту". И читает моторихинскую мечту про бассейн. Чем дальше читает, тем громче в коридоре смех...
Андрей Григорьич дочитал, поднял руку: "Я не буду называть того, кто это написал. Вы сейчас смеетесь, а зря. Написано-то по делу".
Иван стоял не шевелясь, и кончики ушей его горели. Ему казалось, все смотрят на него, догадались и сейчас начнут хохотать, показывая пальцами...
И когда этого все-таки не случилось, он облегченно вздохнул и с благодарностью подумал про Андрея Григорьича. А тот еще так сказал: "Сейчас бассейн кажется невыполнимой и даже смешной мечтой, но погодите построим стадион, теплицу, потом зал спортивный. Сил наберемся, опыта, в колхозе будем летом работать, разбогатеем, а там, глядишь, и бассейн!"
- Вань! - крикнула снизу бабушка. - Слезай, дело есть!
Иван неохотно поднялся с тулупа, оторвался от приятных и грустных воспоминаний. Однако с чердака слезать не торопился. Подошел к люку, свесился:
- Чего?
- А того, что задумался ты, голубок, крепко, - сказала бабушка. Поди-ка, принеси воды да дров наколи.
Пошел, думая о сочинении, которое хочешь не хочешь, а писать надо Можно бы, конечно, составить так: мечтаю, мол, стать летчиком, покорять воздушный океан... Или, скажем, пограничником, защищать нерушимую границу... А лучше бы всего написать правду, да неохота с ч у ж и м и откровенничать.
От бабушкиной избы в огород вела узкая тропка. На полпути к сараю, прямо посреди тропки, рос молодой крепкий дубок. Дубок был двуствольный. Оба ствола выходили из земли рядышком и ровно, как по ниточке, держась друг за друга, шли вверх. Кожа у дубка была здоровая, блестящая. Так и тянуло поднести руку и погладить.
Все деревья кругом давно облетели, и только на дубке держались листья. Словно жестяные, звенели они на ветру.
Поскольку дубок перегораживал тропу, по обе стороны от него вытоптали обход. Тропа вела в конец огорода, к старой обгорелой баньке. Впритык с нею стоял сарай с одним, узким, в ладонь, пыльным оконцем.
Иван вошел в сарай, и сразу охватил его милый запах сухих сосновых дров, березовых веников, ржавого железа. С удовольствием взвесил в руке топор, погладил отполированное ладонями топорище и, прежде чем, крякнув по-отцовски, вонзить топор в первое полешко, повернул его к себе лезвием и попробовал - острый ли. Палец встретился с зазубринами. Иван принялся точить топор.
Лезвие и брусок, едва встретившись, соприкоснувшись, породили мягко-хрупающий звук, и приятно было слушать, как с тихим хрустом шурх-шурх - перетираются какие-то невидимые частицы и загорается свежим блеском закругленное полумесяцем лезвие.
Этот мягкий хруст что-то напомнил Ивану, какую-то картину, случай, день, час... Шурх-шурх...
Оттачивая топор, Иван вслушивался в его шершавую песню и напрягал память. Что?.. Где?.. Когда?..
И внезапно увидел. Вот он сидит в классе, у окна, и слышит там, за окном, этот равномерный звук - не хруст, не звон, а хрусткий звон, хрустозвон... Шурх, шурх - и звоночек в конце. "Большой топор точат", подумал тогда Иван, но в окно не заглянул, потому что в эту минуту Андрей Григорьич развязывал на столе узел - старенькую скатерть с бахромой...
Это было в канун Дня Победы. У всех классов - собрания, сборы, концерты, а Иванов класс незадолго перед тем остался без воспитателя, в больницу увезли классную. Пришел Андрей Григорьич: "Ну, как без мамки?" Заулыбались. Он сказал: "Подождите, сейчас вернусь".
И вот - притащил этот узел. Не спеша развязал. Там оказались синий чемоданчик и картонная коробка. Андрей Григорьич открыл чемоданчик, достал оттуда белую металлическую ручку, сунул в бок чемоданчику, стал крутить. Раздались голоса: "Чего это? Андрей Григорьич, скажите, чего!"
Андрей Григорьич засмеялся. А Гришка Воротилин крикнул: "Патефон это! У бабушки моей на чердаке такой. Весь пылищей зарос! Я начал крутить, да пружину сорвал!.." - "Что ж ты, Воротилин, - упрекнул Андрей Григорьич. С патефоном осторожно надо. Как-никак дедушка..."
Андрей Григорьич достал из картонной коробки пластинку, обдул, обтер, поставил на диск. "Вот какие песни мы пели перед войной... Мальчишками... Как вы сейчас..." И повернул звукосниматель.
Щелчки. Шип. И чуть раскачивающийся, хриплый, срывающийся через равные промежутки голос... "Жили два друга в нашем полку, пой песню, пой..." "Леонид Утесов!" - сказал Андрей Григорьич с таким чувством, словно Утесов этот, по меньшей мере, непобедимый вратарь сборной страны. А мужской голос с глубокими придыханиями, с отчетливой грустью и строгой страстью пел: "Однажды их вызвал к себе командир, пой песню, пой, на запад поедет один из вас, на дальний восток другой..."
"Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону", - начиналась следующая песня. Андрей Григорьич сидел за столом, подперев кулаком щеку, и глядел в окно. Казалось, он и забыл, что сидит в классе.
Нельзя сказать, что песни эти совсем незнакомы Ивану. Их, бывает, по радио поют. Но совсем иное дело, когда на столе шипит старый патефон и крутится, покачиваясь, заигранная пластинка: "Уходили комсомольцы на гражданскую войну!.."
Иван спел эти слова вслух и, от плеча размахнувшись, разом расколол пополам кряжистое полено. И пошел, и пошел! Только треск кругом!
...А последняя песня была такая: "Расцветали яблони и груши..." Удивился Иван - не думал, что она старинная. Дома ее всегда затягивают в застолье. И вот женщина-певица начала озорным голосом эту заводную песню, а дверь заскрипела, приоткрылась, и, прислонясь к косяку, у двери стала математичка Клавдия Ивановна. Потом тетя Ганя к ней подошла, рядом стала тихо. Потом еще учителя... Так до конца песни и простояли у двери, никто тишины не нарушил. Только молодой Криволапов, химик, навис над всеми сверху, как подъемный кран, покрутил головой, прислушался и пошел прочь со скучающим видом: "А я-то думал..."