Что значат, например, такие ребусы:

Иначе я скажу, что гневом (?) стали,
Вы не мужчина больше.
(IV, 1 77)

Или:

Я прошу вас в донесенье…
Сказать, кто я, ничто (?) не ослабляя,
Не множа (?) злобно.
(V, 2, 92)

Или:

Но умереть должна – других обманет.
(V, 2, 87)

Или:

В Венецьи не поверят, генерал,
Хоть поклянусь, что видел сам. Чрезмерно (?!).
(IV. 1, 79)

Все эти культяпки человеческой речи, лишенной живых интонаций, не имеют, конечно, ничего общего с поэзией Шекспира. Они произошли оттого, что переводчица выбросила из переводимых стихов многие важнейшие слова, а те разрозненные клочки и обрывки, что остались после такой операции, напечатала под видом шекспировских фраз.

Иные слова отсекаются довольно легко – те, которые не разрушают синтаксического строения фразы. Отсечение этих слов не наносит переводимому тексту особенной травмы.

Если у Шекспира сказано «генеральский хирург», а переводчица напишет «хирург» (V, 1, 86), читатель теряет от этого сравнительно мало, ибо самая конструкция речи остается незыблемой.

Все это в порядке вещей, и я говорю не о таких мелочах. Я говорю о тех калеках человеческой речи, у которых так обрублены руки и ноги, что они утратили всякое сходство с подлинными стихами Шекспира.

Вот эти калеки – один за другим. Здесь у меня их шесть, но я мог бы продемонстрировать и шестьдесят, и сто двадцать.

1
Черт! Вы ограблены! Стыд! Одевайтесь!
Разбито сердце, полдуши пропало! (У кого?)
2
Указывают мне – сто семь галер…
3
Умеет мыслить и умеет скрыть. (Что?)
4
Коль глупость с красотой (?), здесь дело тонко.
5
Начальствовать бы мог; но вот (?) – порок?
6
Казалось, вашего трепещет взгляда,
А между тем любила. (Кого?)

И так дальше и так дальше. Сравните любую из этих полубессмысленных фраз с подлинником, и вы увидите, как сокрушительно расправляется с фразеологией Шекспира глухая к интонациям Радлова.

Напрасны будут попытки читателя угадать, что значит это замысловатое заявление сенатора:

Указывают (?) мне – сто семь галер.

Как можно «указать» из Венеции галеры, причалившие к острову Кипру? И кто, кроме дожа, может что бы то ни было указывать сенатору Венецианской республики? Никакого сходства с подлинником этот «указ» не имеет, ибо подлинник читается так:

«В письмах, полученных мною, сказано, что галер – сто семь» (I, 3, 3).

Из-за неточности и обрывчатости фраз перевода читатель чуть не каждую строчку поневоле атакует вопросами где? кто? как? почему? когда?

Читает он, например:

Она ему дала… –

и, конечно, спрашивает что и кому?

Читает:

Утешенье
– Одна лишь ненависть.

И спрашивает: чье утешенье? и к кому ненависть?

Так что чтение таких переводов должно ежеминутно прерываться вопросами:

«Не верю я» (во что?), «Я знаю» (что?), «И благодарю» (за что?), «Отца боится» (какого отца? чьего?) и т.д. и т.д.

Уничтожая одну за другой живые и естественные интонации Шекспира, система перевода стихов речевыми обрубками затемняет ясный смысл Шекспировой речи. И дело доходит до парадоксов: для меня, русского читателя, английский текст оказывается доступнее, понятнее русского.

Читаю, например, в переводе такое двустишие:

С презреньем (?) кто смеется вору вслед,
Тот убавляет груз (?) возникших (?) бед.

Что за «груз»? Что за «возникшие беды»? И почему уменьшится груз этих загадочных бед, если кто-нибудь, хотя бы посторонний прохожий, презрительно засмеется вслед убежавшему вору?

Разгадка этого ребуса – в подлиннике. Там ясно сказано, что речь идет не о каком-нибудь постороннем прохожем, а о том человеке, которого сейчас обокрали. The robb’d – обокраденный, ограбленный. Старый переводчик Петр Вейнберг передал мысль этой сентенции гораздо точнее:

Ограбленный, смеясь своей потере,
У вора отнимает кое-что:
Но, горести предавшись бесполезной,
Ворует он у самого себя.

У Шекспира сказано нечто подобное. Шекспир говорит об ограбленном, то есть о сенаторе Брабанцио, у которого мавр похитил любимую дочь. Выбросить слово ограбленный – значит лишить эту сентенцию смысла. И замечательно, что всякий раз, когда я натыкался в переводе на такие непонятные фразы, я отыскивал эти же фразы у старого переводчика Петра Вейнберга и неизбежно убеждался, что в его переводе они гораздо понятнее. Я отнюдь не говорю, что вейнберговский перевод превосходен. Напротив, он очень водянист и болтлив. Но все же при всех своих недостатках перевод Петра Вейнберга и точнее и понятнее радловского. Возьмем хотя бы такое двустишие:

Сказать, кто я, ничто (?) не ослабляя,
Не множа (?) злобно

Прежде всего это совсем не по-русски. «Пожалуйста, не множьте злобно» – так по-русски никогда не говорят. «Ничто не ослаблять» – тоже не слишком-то грамотно, ибо дополнение, выраженное местоимением, всегда после негативных глаголов ставится в родительном падеже.

У Петра Вейнберга этой фразе соответствует следующее:

Таким меня представить,
Каков я есть, ни уменьшать вину,
Ни прибавлять к ней ничего нарочно.

Это перевод не безупречный, но все же он и вернее, и грамотнее, и понятнее радловского.

При помощи Петра Вейнберга очень легко расшифровывается и другая, столь же туманная строка перевода, которую мы только что тщетно пытались понять:

Хоть поклянусь, что видел сам. Чрезмерно (?!).

Это непонятное чрезмерно восклицает в пьесе дворянин Лодовико, когда Отелло ударяет Дездемону.

У Вейнберга он говорит, что этому никто не поверил бы,

…хотя бы я клялся,
Что видел сам. Синьор, уж это слишком!

«Синьор, уж это слишком!» – естественная русская фраза. Ее интонация совершенно ясна. А «чрезмерно!» – так никто и никогда не говорит. Можно ли представить себе, чтобы, видя, как один человек бьет другого, вы закричали ему с упреком:

– Чрезмерно!

И другая строка перевода, которая была для нас таким же неразгаданным ребусом:

Надежда (чья?) образ приняла – правитель! –

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: