— Нет! — возразил Кантлинг. Но так вяло…
Лейтон повертел стопку в пальцах, кубики льда зазвякали и застучали.
— Когда Хелен ушла от тебя? — спросил он.
— Не по… Лет десять назад примерно. Я как раз работал над окончательным вариантом «Проходной пешки».
— А когда развод был окончательно утвержден?
— Ну, через год. Мы попытались восстановить наш брак, но ничего не вышло. Помнится, Мишель училась в школе. Я писал «Трудные времена».
— А ее спектакль в третьем классе помнишь?
— Тот, на который я не попал?
— «Тот, на который»… Ну прямо как Никсон: «Этот раз, когда я соврал?» Спектакль, в котором Мишель играла главную роль, Кантлинг.
— Но что я мог поделать? — вздохнул Кантлинг. — Я очень хотел приехать. Но мне присудили премию. Нельзя же не присутствовать на банкете Национальной литературной лиги. Просто нельзя.
— Ну разумеется, — сказал Лейтон. — А когда умерла Хелен?
— Я тогда писал «Подпись под заметкой».
— Интересная у тебя система датировки. Тебе бы составить собственный календарь. — Он отхлебнул виски.
— Ну хорошо, — сказал Кантлинг. — Я не собираюсь оспаривать, что моя работа для меня важна. Может быть, и чересчур. Не знаю. Да, творчество занимало в моей жизни превалирующее место. Но я порядочный человек, Лейтон, и всегда делал все что мог. И все было не так, как ты намекаешь. Мы с Хелен прожили немало счастливых лет. Мы ведь когда-то любили друг друга. И Мишель… Я любил Мишель. Когда она была маленькой, я писал всякую всячину. Говорящие зверьки, космические пираты, забавные стишки. Писал в свободные минуты и читал ей, когда укладывал ее спать. Их я создавал только для Мишель. Из любви.
— Угу! — Лейтон сардонически усмехнулся. — Тебе и в голову не приходило их публиковать.
Кантлинг болезненно поморщился.
— Это… твой намек… это передержка. Мишель мои истории так нравились, что мне подумалось, а не понравятся ли они другим детишкам. Подумалось и все. И никаких попыток опубликовать их я не делал.
— Так-таки и не делал?
Кантлинг засмеялся.
— Послушай, Берт ведь был не просто моим агентом, но еще и другом. И у него самого была дочка. Ну я и показал ему мои детские истории. Один-единственный раз.
— Нет, я не беременна! — пропищал Лейтон. — Я дала ему только один раз. Один-единственный раз!
— И они ему даже не понравились, — добавил Кантлинг.
— Какая жалость! — сказал Лейтон. — Ты мажешь меня дегтем, а я ни в чем не виновен. Конечно, я не был образцово-показательным отцом, но и людоедом тоже не был. Сколько раз я менял ей пеленки! До «Черных роз» Хелен приходилось работать, и я каждый день сидел с малышкой от девяти до пяти.
— Как ты злился, когда она плакала и отрывала тебя от машинки!
— Да, — сказал Кантлинг. — Да, я не терпел, когда меня отвлекали, и всегда не терпел, будь то Хелен, Мишель, моя мать или сосед по комнате в колледже. Когда я пишу, я не люблю, чтобы меня отвлекали. Тоже мне хреновый грех! И я такой уж бесчеловечный? Когда она плакала, я шел к ней. Да, мне это не нравилось, да, я это ненавидел, но я же шел!
— В тех случаях, когда слышал, что она плачет, — сказал Лейтон. — Когда не барахтался в постели с Сисси, не плясал с мисс Агги, не колошматил штрейбрехеров с Фрэнком Корвином, когда в голове у тебя не звенели их голоса, да, тогда порой слышал, а услышав, шел к ней. Поздравляю, Кантлинг.
— Я научил ее читать, — сказал Кантлинг. — Я читал ей «Остров сокровищ», и «Ветер в ивах», и «Хоббита», и «Тома Сойера», и еще много чего.
— Во всяком случае, все книги, которые тебе самому хотелось перечесть, — сказал Лейтон. — А читать по-настоящему ее научила Хелен с помощью «Дика и Джейн».
— Не выношу «Дика и Джейн», — завопил Кантлинг»
— Ну и что из этого следует?
— Ты не понимаешь, о чем говоришь, — объявил Ричард Кантлинг. — Тебя там не было. А Мишель была. Она любила меня, она все еще меня любит. Стоило ей ушибиться, оцарапать коленку, расквасить нос, она бежала ко мне, а не к Хелен! Прибегала вся в слезах, а я обнимал ее, утирал ей глаза и говорил… я говорил ей… — Он не мог продолжать, сам с трудом удерживая слезы, чувствуя, как они щиплют глаза.
— Я знаю, что ты ей говорил, — печально и сочувственно сказал Барри Лейтон.
— И она помнила, — сказал Кантлинг. — Она помнила все эти годы. Опеку над ней получила Хелен, они уехали, я редко с ней виделся, но Мишель помнила, а когда выросла, а Хелен умерла и Мишель решила жить самостоятельно, и когда с ней случилась беда, то я… я…
— Да, — сказал Лейтон, — я знаю.
Позвонили ему из полиции. Женщина-полицейский Джойс Бреннан, так ее звали. Этого имени он не забудет никогда.
— Мистер Кантлинг? — спросила она.
— Да?
— Мистер Ричард Кантлинг?
— Да, — сказал он. — Ричард Кантлинг, писатель. — К странным телефонным звонкам он успел привыкнуть. — Чем могу служить?
Она назвалась.
— Вам необходимо приехать в больницу, — сказала она. — Ваша дочь, мистер Кантлинг. Боюсь, она подверглась нападению.
Он не терпел уклончивости, не терпел эвфемизмов. Персонажи Кантлинга никогда не уходили в мир иной, они умирали, они никогда не пускали ветер, они пердели. И дочь Ричарда Кантлинга…
— Нападению? — повторил он. — Вы имеете в виду, что ее избили или что ее изнасиловали?
В трубке было тихо. Наконец Джойс Бреннан ответила.
— Изнасиловали, — сказала она. — Ее изнасиловали, мистер Кантлинг.
— Еду, — сказал он.
На самом деле ее насиловали много раз и зверски. Мишель упрямством не уступала Хелен и самому Кантлингу. Она отказывалась брать его деньги, отказывалась слушать его советы, отказывалась от помощи, которую он предлагал ей в расчете на свои издательские связи. Нет, она всего добьется сама. Она устроилась официанткой в кофейне Гринвич-Вилидж и жила в большом, полном сквозняков чердаке старого склада у доков. Это был страшный район, опасный район, и Кантлинг не уставал повторять ей это, но Мишель ничего не желала слушать. Она даже не позволила ему заплатить за установку надежных запоров и сигнализации. И произошло страшное. Насильник вломился к ней в пятницу еще до рассвета. Мишель была одна. Он сорвал телефон со стены и держал пленницей до вечера понедельника, когда официант в кафе, обеспокоенный ее долгим отсутствием, не пришел узнать, в чем дело. Насильник сбежал по пожарной лестнице.
Когда Кантлинга допустили к ней, ее лицо было одним сплошным синяком. Все ее тело было испещрено ожогами сигарет, три ребра сломаны. Состояние ее было даже не истерикой. Она кричала, когда до нее дотрагивались — врачи или сестры, значения не имело, она кричала, едва они подходили к ней. Но Кантлингу она позволила сесть на край кровати и обнять ее. Она плакала часами, плакала, когда у нее уже не осталась слез. Один раз она позвала его, всхлипнула «папочка» и захлебнулась рыданием. Единственное слово, которое она произнесла. Казалось, она утратила дар речи. В конце концов ей сделали укол, чтобы она заснула.
Мишель пробыла в больнице две недели в состоянии глубокого шока. Истерическое возбуждение угасло, и она стала кроткой, так что сестры могли взбить ей подушки и водить в ванную. Но она по-прежнему не хотела и не могла говорить. Психолог предупредил Кантлинга, что, возможно, речь к ней не вернется.
— Я с этим не смирюсь, — ответил он и настоял, чтобы Мишель выписали, а сам решил, что им обоим надо убраться подальше из этого мерзкого, адского города. Он вспомнил, что ей всегда нравились старинные скрипучие дома, что она любила воду — моря, реки, озера. Кантлинг обратился в агентства по продаже недвижимости, осмотрел большой дом на побережье в штате Мэн и, наконец, остановил свой выбор на овеянном романтикой речных судов старинном готическом здании высоко на обрывах Перрота в Айове. Мало-помалу наступило выздоровление. Она словно превратилась в маленькую девочку, любопытную, непоседливую, полную взрывчатой энергии. Она не говорила, но все исследовала, ходила повсюду. Весной проводила часы на чердачном балкончике, следя, как внизу плывут по Миссисипи огромные баржи. Каждый вечер они гуляли вдвоем над обрывами, и она держалась за его руку. И однажды она, внезапно обернувшись, порывисто поцеловала его в щеку, сказала: «Я люблю тебя, папочка», — и убежала от него, а Кантлинг смотрел ей вслед и видел прелестную раненую женщину двадцати пяти лет — и длинноногую шаловливую девочку, которой она была прежде.