«24/12 февраля.
Я получил ваше горестное письмо с убийственным известием, милая, добрая маменька, и до сих пор не могу опомниться!.. Милый, светлый Пушкин, тебя нет!.. Я плачу с Россией, плачу с друзьями его, плачу с несчастными жертвами (виноватыми или нет) ужасного происшествия. Поздравьте от меня петербургское общество, маменька, оно сработало славное дело: пошлыми сплетнями, низкою завистию к гению и к красоте оно довело драму, им сочиненную, к развязке; поздравьте его, оно того стоит. Бедная Россия! Одна звезда за другою гаснет на твоем пустынном небе, и напрасно смотрим, не зажигается ли заря на востоке — темно!
Как пишу вам эти строки, слезы капают из глаз —мне грустно, неизъяснимо грустно. Я не свидетель того, что теперь происходит у вас, но сердце замирает при мысли de la masse de desespoir qui dechire en ce moment le coeur de quelquesuns <o великом отчаянии, которое разрывает теперь некоторые сердца>. Пушкин —это высокое создание, оставил мир, в котором он не был счастлив, возвратился в отчизну всего прекрасного; жалки мы, которые его оплакиваем, которые лишились того, который украшал наш круг своим присутствием, наше отечество своею славою, который озарял нас всех отблеском своего света.
Нельзя и грешно искать виноватых в несчастных... бедная, бедная Наталья Николаевна! Сердце заливается кровью при мысли о, ней. Милая маменька, я уверен, что вы ее не оставили. Сидя за столом у Смирновых, мне вручили ваше письмо, я переменился в лице, потому что только четыре дня тому назад, что получил последнее, но, увидя вашу руку и милой Сонюшки, успокоился; прочел, вскрикнул и сообщил Смирновым. Александра Осиповна горько плакала. Вечером собрались у них Соболевский, Платонов (cet homme que vous n’aimez pas, cet homme qui fait parade d’une stolque insensibilite а pleur6 en devorant ses larmes, когда я показал ему ваше письмо) et remplis du sentiment de l’amitie ils ont prononce des anathemes impitoyables... <этот человек, которого вы не любите, человек, щеголяющий своей стоической бесчувственностью, плакал, глотая слезы,* когда я ему показал ваше письмо*, и, полные дружественного негодования, они произносили беспощадные проклятия...>. Бог им прости, я не мог им вторить ни сердцем, ни словами; спорил и ушел, потому что мне стало неприятно, и я уверен, что, если бы великий покойник нас мог слышать, он поблагодарил бы меня; он же сказал: «Что бы ни случилось, ты ни в чем не виновата...». Да будет по словам его. Я не знаю, что сказать о Дантесе... Если правда, что он после свадьбы продолжал говорить о любви Наталье Николаевне, то il est juge, <он осужден>, но я не могу и не хочу верить. Не думают ли о памятнике? Скажите брату Саше, что я ожидаю от него письма, он, как мужчина, мог многое слышать, пусть не поленится. Неужели не откроется змея, написавшая безымянные письма, и клеймо всеобщего презрения не приложится к лицу злодея и не прогонит его на край света. Божеское правосудие должно бы открыть его, и мне кажется, что я бы с наслаждением согласился быть его орудием» (Старина и новизна, 1914. Кн. 17. С. 291—293).
28/16 февраля
«Как я вам благодарен, милая и добрая маменька, и тебе, та сбёге Sophie, <моя милая Софи>, за письмо, полученное сегодня. Я очень желал, но не смел надеяться получить его, потому что это более, нежели сколько было обещано. Но вы знали, что, отчужденный от родины пространством, я не чужд ее печалям и радостям и что с тех пор, как роковое известие достигло меня и русскую братию в Париже, нащи сердца и взоры с тоскою устремились на великого покойника, и мы жадно ожидали подробностей. Если что может здесь утешить друга отечества и друга Пушкина, так это всеобщее сочувствие, возб!ужденное его смертию: оно тронуло и обрадовало меня до слез! Не все же у нас умерло, не все же холодно и бесчувственно! Есть струны, звучные даже и в петербургском народе! Милые, добрые мои сограждане, как я люблю вас! Но с другой стороны, то, что сестра мне пишет о суждениях хорошего общества, высшего круга, гостинной аристократии (черт знает, как эту сволочь назвать), меня нимало не удивило; оно выдержало свой характер: убийца бранит свою жертву,—это должно быть так, это в порядке вещей. Que d’Antesitrouve des defenseurs <что Дантес находит защитников>, по-моему, это справедливо; я первый с чистою совестью и с слезою в глазах о Пушкине протяну ему руку: он вел себя честным и благородным человеком —по крайней мере, так мне кажется, mais que Pouchkine trouve des accusateurs acharnes... Ies miserables!.. <ho to, что Пушкин находит ожесточенных обвинителей... негодяи!„> Быстро переменялись чувства в душе моей при чтении вашего письма, желчь и досада наполнили ее при известии, что в церковь впускали по билетам только la haute societe <высшее общество, знать>. Ее-то зачем? Разве Пушкин принадлежал ей? С тех пор, как он попал в ее тлетворную атмосферу, его гению стало душно, он замолк... meconnu et deprecie il a vegete sur ce sol arride et ingrat et il est tombe victime de la medisance et de la calomnie Сотвергнутый и неоцененный, он прозябал на этой бесплодной, неблагодарной почве и пал жертвой злословия и клеветы>. Выгнать бы их и впустить рыдающую толпу, и народная душа Пушкина улыбнулась бы свыше! <...>».
В конце письма из Парижа от 16(28) февраля 1837 г. Андрей Карамзин беспокоился о судьбе Дантеса: «Зачем вы мне ничего не говорите о Дантесе и бедной жене его?» (Старина и новизна. Кн. 17. С. 295). Возмущаясь светским обществом, приведшим, по его убеждению, Пушкина к гибели, он склонен был видеть в дуэли только дело чести и потому оправдывал Дантеса. 13/25 марта Александр Карамзин, давая в своем письме убийственную характеристику Дантесу, советовал брату «не протягивать ему руки с такою благородною доверенностью» (Карамзины. С. 190). Андрей Карамзин не последовал этому совету. Вот как он описывает встречу с Дантесом в письме из Бадена от 26 июня/8 июля 1837 г.
«Вечером на гулянии увидел я Дантеса с женою: они оба пристально на меня глядели, но не кланялись, я подошел к ним первый, и тогда Дантес a la lettre <буквально> бросился ко мне и протянул мне руку. Я не могу выразить смешения чувств, которые тогда толпились у меня в сердце при виде этих двух представителей прошедшего, которые так живо напоминали мне и то, что было, и то, чего уже нет и не будет. Обменявшись несколькими обыкновенными фразами, я отошел и пристал к другим, русское чувство боролось у меня с жалостью и каким-то внутренним голосом, говорящим в пользу Дантеса. Я заметил, что Дантес ждет меня, и в самом деле он скоро опять пристал ко мне и, схватив меня за руку, потащил в пустые аллеи. Не прошло двух минут, что он уже рассказывал мне со всеми подробностями свою несчастную историю и с жаром оправдывался в моих обвинениях, которые я дерзко ему высказывал. Он мне показывал копию с страшного пушкинского письма, протокол ответов в военном суде и клялся в совершенной невинности. Всего более и всего сильнее отвергал он малейшее отношение к Наталье Николаевне после обручения с сестрою ее и настаивал на том, что второй вызов a ete comme une tuile qui lui est tombee sur la tete <был словно кирпич, упавший ему на голову>. С слезами на глазах говорил он о поведении вашем (т. е. семейства, а не маменьки, про которую он мне сказал: „А ses yeux je suis coupable, elle m’a tout predit d’avance, si je l’avais vue je n’aurais rien eu a lui repondre“ <„B ее глазах я виновен, она мне все предсказала заранее, если бы я ее увидел, мне было бы нечего ей отвечать“> в отношении к нему и несколько раз повторял, что оно глубоко огорчило его... „Votre famille que j’estimais de coeur, votre frere surtout que j’aimais, dans lequel j’avais confience, m’abandonnait en devenant mon ennemi sans meme vouloir m’entendre ni me donner la possibilite de me justifier - c’etait mal a lui, c’etait cruel11 <Ваше семейство, которое я сердечно уважал, ваш брат в особенности, которого я любил, которому доверял, покинул меня, стал моим врагом, не желая меня выслушать и дать мне возможность оправдаться, —это было жестоко, это было дурно с его стороны“> —и в этом, Саша, я с ним согласен, ты нехорошо поступил. Он прибавил: „Ма justification complete ne peut venir que de