Соколов почувствовал себя немного но в своей тарелке, ему сразу же пришло на ум сегодняшнее совещание, брилинговская дипломатия и злополучная резолюция. И он не мог удержаться от горькой правды.

– Сегодняшняя резолюция для Дядька не поддержка!

И сам не заметил, как назвал Ильича этим ласковым и уважительным «Дядько». Леонид возразил:

– Но она подразумевает поддержку, па худой конец… на случай окончательного разрыва! Но сейчас он его не хочет, старается избежать.

– И кажется, правильно. Разрыв сейчас – это не было съезда, нет партии – она еще не претворилась в повседневную практику, не стала привычкой.

– Кстати, о практике, – Леонид даже остановился, он как бы подчеркивал этим значимость мысли, которую собирался высказать, хотя мысль могла сама по себе показаться и ординарной. – Знаете, чем больше разговариваешь с комитетами, тем несомненнее становится одно: надо туда больше рабочих. Дядько безусловно прав, и тогда будет меньше слов, больше дела! Да и слова другие пойдут.

Соколов с горечью подумал о смоленском комитете, но и то правда, где в этом городе сыщешь рабочих? А может, и не искали?

Промолчал.

Так, молча, каждый думая о своем, прошли несколько улиц, и вдруг Мирон с удивлением обнаружил, что подвел гостя к своему дому.

Дубровинскому не хотелось возвращаться, но ночевка у Мирона – вопиющее нарушение конспирации. Если все же за Иосифом Федоровичем есть хвост, то транспортное бюро будет провалено.

Соколов угадал мысль Дубровинского.

– Если уж подметка прицепилась, то все одно провалились. Достаточно того моциона, что мы только что совершили, но я поглядывал, и, по-моему, все чисто…

Тихонько поднялись в мезонин. Не зажигая огня, Мирон открыл замок и жестом пригласил гостя. Дубровинский шагнул в темноту и… отпрянул. И только сейчас Соколов вспомнил, что перед уходом развесил по всей комнате, в передней мокрые экземпляры «Искры».

Через минуту засветила лампа, и они весело рассмеялись.

– Вот так и трудимся. Частенько корзины с литературой где-то попадают в воду, потом эта литература замерзает, вот и оттаиваю, сушу. На прошлой неделе три дня носа не казал из комнат, больным сказался да от хозяйки отбивался. Она то коржики принесет, то за доктором сбегать порывается. А я в одних носках ползаю по комнатам да переворачиваю газетки. В носках, чтобы внизу шагов хворого не было слышно…

И незаметно Мирон стал подробнейше рассказывать, что, как и почему было сделано здесь, в Смоленске. Этим рассказом он и для себя подводил итог. Пока Соколов рассказывал, Дубровинский разглядывал висящие на веревке газеты. Ближайшие к нему номера были старые, досъездовские, других он не видел – темно.

Когда Мирон кончил, Дубровинский встал, прошелся по комнате, потом резко обернулся к удивленному Мирону.

– Позвольте, вы говорите, это самый последний транспорт с «Искрой»?

– Самый последний…

– Но ведь здесь еще досъездовские номера газеты?

– В том-то все и дело, газета приходит к нам этак через два-три месяца… И это еще хорошо. Вот почему ваш приезд, ваш доклад – для нас и отдушина, и окно в мир, и, извините, пассаж… Ведь в этих свежих, с позволения, листах и намека нет на раскол. Тишь, гладь, все внимание предстоящему съезду, а съезд вон когда был, потом всякие слухи. И веришь и не веришь. Прибыла газета – нет, все по-старому. Потом глядишь, когда она отпечатана… И невольно веришь слухам.

Как хорошо, что он зашел сюда, к Мирону. Теперь Дубровинскому ясно, почему многие провинциальные комитетчики были просто ошеломлены его докладом о съезде, почему резолюции комитетов такие аморфные, расплывчатые. Они ничего толком не знали. Делегаты съезда успели побывать только в центральных и самых крупных организациях. Да ведь и делегаты – кто из числа большинства, а кто и мартовцы…

Теперь он, прежде чем выступать с очередным докладом, выяснит степень информированности членов комитета.

Дубровинский честно поделился с Мироном своим недоумением, рассказал о встречах в Орле, Калуге. Рассказал и о беседе с Кржижановским в Киеве.

Соколов в ответ стал развивать давно выношенную идею о необходимости создания в крупных партийных центрах своих типографий. Он даже подвел под эту идею, так сказать, политэкономическую базу.

– Формы конспиративной организации и работы даны формами производства. Да, да, уверяю вас! Кустарь и ремесленник умирают. И не потому, чтобы они не хотели жить, а потому, что жизнь их перешагивает. И мы должны поспевать за нею. Разве может десяток рабочих центров увязаться в единое целое десятью и даже сотней гектографов? Нет, конечно. Понадобился бы новый средневековый период. А хорошая типография увяжет сотни рабочих центров. У нас многие, с позволения сказать, умники ныне пренебрежительно говорят, что это будет техническая увязка. А им, видите ли, нужна другая – идейная. Глупые кроты, через которых шагает жизнь, а они не видят ее.

Да, типографии нужны. Такие, как в Баку. Типографии, где можно было бы печатать ту же «Искру» или иной центральный орган прямо с матриц.

Дубровинский уже не жалел, что зашел сюда, в мезонин Мирона. И в таких тихих и, казалось бы, богом забытых городках, в тесных партийных квартирках можно почерпнуть очень многое для понимания практики партийной работы, столкнуться с жизнью, найти людей думающих, искренне болеющих за дело и, чего греха таить, иногда идущих впереди тех, кто там, за границей, казалось бы, делает погоду.

Да, не хватает партии практиков, организаторов, которые бы ежедневно, ежечасно были бы в деле, были бы связаны с комитетами, с рабочей массой.

Утром разбудил взъерошенный Брилинг. Дубровинский слышал, как он взволнованно говорил Мирону, что Леонида, видимо, выследили, схватили, нужно скорее все бросать и спасаться.

Соколову ничего не оставалось, как расхохотаться.

Брилинг ушел обиженный и даже не попрощался.

Дубровинский не стал дольше задерживаться в этом городе, к чему искушать судьбу.

С Мироном простился тепло, уверенный, что еще не раз их столкнут жизнь и практика революционной борьбы.

Василий Николаевич Соколов рассказал о встрече с Дубровинским много-много лет спустя после того, как она произошла. Рассказал по памяти. И конечно, слова, которые он вкладывает в уста Иосифа Федоровича, – это только пересказ Мыслей, темы бесед. Но это написано сочно.

А мысли Василий Николаевич помнил хорошо. И ему запал в сердце образ труженика партии.

Глава IV

Известие о начале войны с Японией застало Иосифа Федоровича в дороге.

Это была страшная весть. Где-то там, далеко на востоке, уже героически погиб крейсер «Варяг», уже льется кровь. Но это только начало. Война потребует сотни тысяч человеческих жизней. Война в интересах русского капитала, во имя царских прихотей и, конечно, «врачующее» кровопускание российскому пролетариату и крестьянству, дабы обессилить их, отвлечь от революционной борьбы.

Дубровинский поспешил в Самару. Война преобразила некогда тихие приволжские станции. Шум, гам, пьяные песни и неутешные рыдания, плач детей и хриплые окрики унтеров врывались в вагон, стоило только поезду подойти к перрону. Кое-где новобранцев и запасников провожали не только плачущие жены, матери, дети, но и представители «общества». Они выползали из станционных буфетов и ресторанов, разопревшие, лоснящиеся, в лисьих шубах нараспашку. Нестройно кричали «виват» и спьяну лезли целоваться к солдатикам. Кое-кто даже пытался произносить квасные речи. От них, как от навозных жирных мух, отмахивались тоже пьяные новобранцы и бородатые запасники. Церковный синклит благословлял теплушки, в которых вместе с лошадьми двигались на восток, на бойню обреченные.

Эти картины потрясли Дубровинского. Приехав в Самару, он первым долгом засел писать листовки, листовки против войны, против кровавых мерзостей царизма.

Самарский комитет выпускает листовку за листовкой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: