— Да, — сказал Икска Сьенфуэгос       Хуарес не должен был умереть, ах, не должен был умереть

— Через несколько дней я отнес рукопись к типографу, с которым меня познакомили Медиана и Де Ольмос. Денег у меня не было, но мы поладили на том, что весь тираж достанется типографу, а я не потребую ни одного экземпляра. Книга должна была выйти под названием «Избранное» без указания издателя. Когда я рассказал это Медиане, он нахмурил брови и заметил мне, что я ничего не потерял бы, если бы показал рукопись товарищам, прежде чем отдать ее в печать; что есть известного рода групповая солидарность и что то, что опубликует один из нас, затрагивает всех. Но я был движим потребностью, пересиливавшей все эти соображения; этой книге предназначалось быть единственным доказательством того, что я существую и имею право самостоятельно думать, сомневаться, искать, ни у кого не спрашивая позволения.

— Он два раза так провел быка под мулетой, что еще бы чуть, и повис бы на рогах.

— Эй, бэби, вот твой карманный Синатра.

— И надо же, я совершенно случайно столкнулся с ним на теннисном корте.

— До свиданья, говорю я этой девчонке, и пошел себе.

— Они думают, ты только и высматриваешь, к кому бы привязаться, как полицейский на углу.

— Мы по-прежнему собирались в кафе. Теперь все разговоры вертелись вокруг замысла создать театральную труппу, чтобы познакомить публику с Кокто и Пиранделло. Де Ольмос сфотографировался в шапочке магистра и со шпагой для иллюстрации интервью, которое он дал одному журналу и в котором он насмехался над старым пантеоном поэтов-романтиков и модернистов и перефразировал Жида и Эллиса применительно к мексиканской жизни. Одна из этих фраз («Покончим с младенчески наивным представлением, что поэзия должна быть доступной для женщин и пригодной для семейного чтения. Хуан де Дьос Песа не стоит и песо, чтобы не сказать ломаного гроша!») вызвала возмущенные письма в редакцию журнала. Тайльен путешествовал по Святой земле и присылал оттуда восторженные сонеты. Береа работал в особом секретариате министерства финансов. И как раз в это время в Мехико приехал знаменитый южноамериканский поэт Флавио Милос. Наша группа решила дать ужин в его честь, и мы выбрали для этого дом Медианы как самый фешенебельный. Все мы в меру сил участвовали в подготовке приема и в назначенный вечер явились на ужин в черных костюмах с гвоздиками в петлицах и зажгли свечи на столе, украшенном тюльпанами. Семейство Медиана в свое время безбедно жило на доходы, которые приносили второстепенные посты в порфиристском бюрократическом аппарате, и интерьер в доме, хотя и несколько потускнел, еще хранил следы былого блеска в виде лепнины на потолках и зеркал в покрывшихся патиной бронзовых оправах. Мебель была строгая и немного потертая, а на консолях красовались томики N.R.F., которые Томас перенес сюда из своей спальни. Шли часы, а Милос не появлялся. Старая-престарая служанка то и дело показывалась в дверях и объявляла: «Сеньорито Томасин, у меня испортится салат».

Родриго улыбнулся и попросил еще чашку кофе.

— Под конец мы перестали разговаривать и сидели, как истуканы, уставившись на все более укорачивавшиеся огарки свечей. У Лайдеры не сходила с лица двусмысленная улыбка, а меня разбирал смех. Наконец, ровно в двенадцать ночи, раздался звонок и вошел толстый человек с трехдневной щетиной, в вельветовой куртке, без галстука. Я прекрасно помню его первые слова, разбившие, как хрупкое стекло, нашу сугубо интеллектуальную настроенность: «Ну и бабы здесь! Какие задницы!» Ни с кем не поздоровавшись, он взял бутылку вина и улегся на полу. У Лайдеры сбежала с лица улыбка, а Медиана побледнел.

Де Ольмос (с блестящими от помады волосами, пытаясь спасти положение). У Макса Жакоба есть одна весьма знаменательная фраза…

Милос (сплюнув вино на ковер, орет). Двое суток в Гуамотезине, черт подери!

Медиана (жалобно). Роберто, нам следовало бы представиться.

Ладейра (откинув голову на спинку кресла, с любопытством разглядывает тучного поэта).

Милос (перевернувшись на живот и хлебнув из своего бокала). Ух и бабы! Так и пышут жаром, будто вылеплены из вулканической лавы! А какие клешни! С такими бабами и ящиком текилы чувствуешь себя могучим кондором, который своим дыханием развеивает тучи. Надо уметь кружить, кружить, как дельфины у Талары: на минуту покажутся на волнах, блестя на солнце, чтобы все полюбовались на них, и уходят вглубь. А какие ягодицы, черт побери…

Береа (поправляя галстук). Мы полагали, сеньор Милос, что было бы небезынтересно обменяться мнениями о влиянии Эрреры-и-Рейсиг…

Береа и Медиана, чинно сидя в креслах Второй Империи, механически прихлебывали вино. Милос валялся на ковре. Де Ольмос открывал и тут же закрывал рот. Я расхохотался: мне вспомнились заготовленные фразы, коллективный обзор творчества Милоса и его вероятных влияний, ожидание некоего озарения, и теперь, глядя на этого пьяного кита, я был доволен, думал о своей книге и радовался, что не показал ее Медиане. Не в силах совладать с приступом смеха, я почел за лучшее уйти, не попрощавшись, в то время как бледный Томас продолжал прихлебывать вино, а Флавио Милос орал, разлегшись на ковре… — Родриго остановился и высыпал на столик сигареты из своей пачки «Деликадос». Опустив голову, он принялся строить из них пирамиду. — Но Милос был всего лишь веселый турист, Икска. Он уехал, а я остался, преследуемый укоризненными взглядами Томаса Медианы. Когда вышло в свет «Избранное», Томас возглавил критику, без сомнения добросовестную и основательную, которую я, однако, счел злопыхательской. Разумеется, словесную критику. Не появилось ни одной рецензии. Сыпались шутки и каламбуры. Большую часть экземпляров моя мать распространила среди своих товарищей по работе в бельевом магазине. Вот во что вылились мои бессонные ночи, мои амбиции, мое притязание на собственную судьбу перед лицом матери. Она поняла мое состояние и ничего не сказала. Друзья охладели ко мне; наконец я решил порвать с ними. Как раз тогда я познакомился с Нормой и решил, что обойдусь без них и без литературной славы: ее любовь заменит мне все. Когда же я потерял и это, я попытался найти новую опору в студенческом движении… На этой почве мы и сошлись с тобой, Икска… В тысяча девятьсот сороковом году я был мелким чиновником, который оставлял все свое жалованье в борделях. Медиана был прав. Группа, которую он возглавлял, не изменила своему призванию и внесла свой вклад в литературу. Мать была права. Нет судьбы, есть обязанности. Так что…

— Нам пора закрывать, не то нас оштрафуют, — подойдя к ним, сказала официантка.

Родриго выпил стакан воды. Икска заплатил по счету.

— Мы продолжим этот разговор в другой раз, ладно? — потупясь, сказал Родриго.

Глубокая тишина, нарушаемая лишь беззвучной трескотней реклам, окружала окоченелого Карла IV.

2

Старик с желтыми усами и палкой с медным набалдашником, пользуясь воскресеньем, выводит своего внука из темного дома на улице Эдисона и тащит к Лошадке, где они садятся в автобус, который идет в Ломас. Старик, подрагивая в коленях, усаживает мальчика у окна и, потрясая геройской палкой, указывает ему дома, которых уже нет, — особняк Итурбиде, особняк Лимантуров, кафе «Колон», и те немногие, которые, на его взгляд, заслуживают упоминания, хотя и сохранились. «Раньше на этом проспекте были сплошные дворцы», — говорит он мальчику и тычет пальцем в стекло, не обращая внимания на грубые окрики толстяка-шофера, который только на оживленных перекрестках перестает заглядывать в спортивный журнал и прикладываться к бутылке с лимонадом. «После генерала Диаса этой стране пришел конец, мой мальчик, пришел конец», — а мальчик лижет мороженое и закидывает голову, чтобы измерить взглядом высоту новых зданий, выходящих на площадь Колон, но старик их не видит, он видит только то, что стоит перед его мысленным взором, и, приоткрыв вялый рот, ожидает очередного дворца порфирианских времен: эти островки, сохранившиеся в его памяти и отвечающие его вкусу, окружает пустыня цемента и стали. После памятника Куаутемоку, где в автобус садятся десятка два потных пареньков в красных майках, с футбольными мячами под мышкой, глаза у него делаются масляными, и он, вертя палкой, описывает сады, где он бывал, экипажи, которые были в моде в ту пору, ливреи лакеев и кучеров и нечто такое, что он не может толком назвать, — другой ритм шагов, другой запах, другую манеру держаться. «У нас навсегда отняли этот город, сынок! Раньше это был настоящий город дворцов. Смотри хорошенько на то, что я тебе показываю, и перестань лизать мороженое!» Он хочет упомянуть о губернаторе Ланда-и-Эскандона, но подозревает, что мальчик ничего не поймет. Вот они и в Ломасе. Старик с ужасом смотрит на здание в колониальном стиле со множеством лепных украшений, ниш и желтых витражей. Он стучит палкой оземь. «Раньше здесь было чистое поле».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: