— Дело не стоит и выеденного яйца, — промолвил тот. — Просто мы друзья мисс Уильямс и никому не позволяем ее обижать. Вот и все.
— Все, да не совсем. Мы же решили говорить как мужчина с мужчиной. Вот что тебе скажу: где я только не бывал в этом городе — и в подземках, и в надземках, а впервые почувствовал, что мое сердце при виде женщины заходило ходуном, как маятник в часах с недельным заводом. Разве я не имею права ей об этом сказать? Только потому, что у нее есть друзья?
Едва ли.
Догерти посмотрел на него с интересом и кивнул:
— Со мной точно так же.
— Как?
— Как маятник в часах с недельным заводом.
— Да ну!
— Вот тебе и «ну». — Догерти замялся. — Пожалуй, надо начать с самого начала. Иначе ты не поймешь, что мы чувствуем. Эх, была не была… — Он немного помолчал и продолжил: — Впервые мисс Уильямс здесь появилась месяца два назад. Мы все время зависали в «Ламартине» — Дюмэн, Бут, Шерман, Дженнингс, я и еще пара ребят. Ну и вот, захожу я как-то в вестибюль и что вижу? За телеграфом сидит та, кого я потом назвал Царицей Египта. «Ага, — сказал я себе, — новенькая» и не теряя времени встал так, что не заметить меня было невозможно. Она — ноль внимания. Я подошел поближе. Никаких эмоций. Тогда я совсем было уже приготовился перейти к решительным действиям, но тут ввалились Дюмэн с Дженнингсом и, увидев, в чем дело, поспешили мне на помощь.
«Кто это?» — спросил Дженнингс.
«Царица Египта, — ответил я. — И времени терять нельзя».
И мы перешли в наступление.
У Дюмэна была с собой целая пачка купюр: у одного богатея завелось слишком много лишних денежек, а Дюмэн у нас хиромант, ты знаешь. И в тот день мы послали пять миллионов телеграмм, потому что другим способом из нее было и слова не вытянуть. Вспоминаю как кошмарный сон. Ты пробовал когда-нибудь сочинить телеграмму, не зная ни что сказать, ни кому ее отправить?
«Сколько с меня?» — спросил я, протягивая ей адресованную моему брату в Трентоне телеграмму, в которой писал, что у меня все в порядке, и выражал надежду, что и у него все о'кей.
«Шестьдесят центов», — сказала Царица Египта.
«Да, — сказал я, пытаясь завязать разговор, — вот что мне меньше всего нравится. Лучше заплачу лишних пять долларов за обед или за билеты на шоу — ненавижу платить за телеграммы. Но, конечно, я не хочу сказать, что всегда готов пойти на любое шоу».
«Шестьдесят центов», — повторила Царица Египта.
«А насчет поесть — за хороший обед и десяти долларов не жалко».[1]
«Пожалуйста, шестьдесят центов».
И так продолжалось целый день. Больше из нее не удалось вытянуть ни слова. Казалось, дело безнадежное. Дженнингс начал выходить из себя.
«Ты сделал ошибку, Догерти, — сказал он. — Она точно из Египта, но не царица. Она сфинкс».
И как с этим не согласиться?!
Время пролетело незаметно. Мы сидели в углу, пытаясь сочинить еще одну телеграмму, когда почувствовали, что кто-то подошел к нам вплотную. Это была Царица Египта, уже в пальто и шляпке, готовая идти домой. Не успели мы и рта раскрыть, как она говорит:
«Вы должны извинить меня за то, что я скажу. Полагаю, что вы джентльмены, и потому к вам обращаюсь.
Кажется, вы весь день пытались надо мной подшутить.
Не сомневаюсь, что, узнав, как вы мне досаждали и сколько горечи принесли, вы непременно раскайтесь, и я получу от вас обещание впредь так не делать. В противном случае я буду вынуждена отказаться от должности».
Хорошенькое дельце! Дюмэн хотел что-то ответить, но не успел рта раскрыть, как ее и след простыл. Ну, ты понимаешь, что мы почувствовали.
Больше мы ее не беспокоили, но на следующий день появился Бут. Мы его немного повоспитывали. Потом Шерман. Он оказался самым упрямым. И потом каждый день появлялся кто-то новенький и начинал к ней клеиться, хотя, пока он держал себя в рамках, мы не вмешивались. А сегодня вот ты. Теперь она уже не Царица Египта, а мисс Лиля Уильямс, то есть лучше любой царицы.
— Но послушай, — продолжал упорствовать Дрискол, — по какому праву вы мне мешаете?
— Ну, — замялся Догерти, — может, и нет у нас такого права. Зато есть еще пара деталей, о которых я тебе не сказал. Первая — у нее ни отца, ни матери. Она совсем одна. Такие дела. Любая мать делает вот что: если вокруг ее дочери начинает нарезать круги какой-нибудь парень, она его спрашивает: «Кто ты и что ты и какие у тебя намерения?» Вот нам и показалось, что кому-то надо это спрашивать. И мы теперь вроде как ее мамаши.
— Но у меня нет никаких намерений.
— В том-то и фокус, что у тебя нет намерений. Значит, и делу конец.
Игроки в бильярд о чем-то заспорили, и Догерти посмотрел в их сторону. Когда он повернулся обратно, Дрискол стоял рядом и протягивал ему руку.
— Ты — парень что надо, — сказал он. — Держи пять.
— А ты — настоящий джентльмен, — ответил Догерти, пожимая ему руку.
— А теперь — не представишь меня мисс Уильямс?
Догерти немного смутился.
— Хочу перед ней извиниться, — объяснил Дрискол.
— Ну да. Конечно. Я совсем забыл. Пошли.
На полпути к дверям к ним подошел Дюмэн.
— Ну? — спросил он.
— Все в порядке, — успокоил его Догерти. — Дрискол — джентльмен.
— Mon Dieu![2] — воскликнул коротышка-француз. — Это меня не удивлять. Потому что этот маленький мадемуазель Уильямс — неприступный.
Он вернулся к бильярду, а Догерти и Дрискол прошли в вестибюль отеля.
В нем, по сравнению с бильярдной, было много хорошей мебели и всевозможных украшений. В то же время это был обычный вестибюль. На этот раз Дрискол осмотрел его более внимательно.
В нем было два входа: один с Бродвея и боковая дверь, выходившая на улочку неподалеку от Мэдисон-сквер. Справа от главного входа располагались стойка администратора и табачный ларек, за ним был проход в бар и бильярдную. Дальше находились столик с телеграфным аппаратом и лифты. Вдоль всей противоположной стены стояли кожаные кресла и стулья, их ряд разрывала боковая дверь.
Когда-то «Ламартин» был тихим, фешенебельным и дорогим. Теперь его двери были широко распахнуты для всех, в нем царила суета. Словно не замечая произошедших перемен, потолок вестибюля по-прежнему подпирали мраморные колонны, на узорчатом полу там и сям стояли в величественных позах статуи, указывая изящно вылепленными пальчиками на фрески и орнамент стен. На смену пышности и роскоши пришла респектабельность, все было вроде то же, но краски слегка потускнели.
Вместе с внешним обликом и репутацией изменился и персонал отеля. Его служащие держались самоуверенно и говорили громкими голосами, мальчики-посыльные выполняли поручения не спеша, словно умудренные жизненным опытом старцы, а красотка в табачном ларьке была именно красоткой, иначе ее и назвать было нельзя.
А что же девушка за телеграфом? Она и правда выпадала из общего ряда. И именно к ней направились Дрискол и Догерти, выйдя из бильярдной.
Когда Лиля Уильямс увидела их перед собой, ее щеки зарумянились, и она смущенно потупилась. Пока Догерти готовился произнести первое слово, Дрискол присмотрелся к девушке повнимательнее, с учетом того, что только что о ней услышал.
Она была стройной, среднего роста; тонкая, почти прозрачная шейка гордо несла маленькую, словно птичью, совершенной формы головку. Полураскрытые губки, казалось, трепетали, и в них была какая-то неизъяснимая сладость от осознания ею заключенной в ней тайны — тайны божественной женственности.
Ее руки, лежавшие на столе, были бледными и, возможно, слишком худыми, густые каштановые волосы она стянула в тугой узел на затылке.
«В общем-то я не ошибся, — подумал Дрискол. — Она точно как персик».
— Мисс Уильямс, — сказал Догерти, — позвольте вам представить моего друга. Мистер Дрискол — мисс Уильямс.
Лиля с улыбкой протянула руку.
— Я вел себя самонадеянно и глупо. Хочу попросить у вас прощения. Знаю, что извинения я не заслужил, но тем не менее… — Он запнулся, увидев, что Лиля его не слушает. Она смотрела на Догерти, как показалось Дрисколу, с легкой тревогой.